Эдуардо Бланко-Амор - Современная испанская повесть
Сколько лет было тебе в ту пору? Восемь, девять? Откуда в девочке восьми — девяти лет взялось столько ненависти, что она изо дня в день мечтает, как убьет человека, и эта мечта становится навязчивой идеей? И тогда я подумал, что, если девочка испытывает такие чувства, значит, она уже не ребенок, значит, ее жестоко лишили детства. Украденное детство — может ли быть большая трагедия, большая боль для человеческого существа? Если нет детства — к чему жизнь? А у тебя украли детство; и теперь ни я, ни твои дети, никто и ничто в мире не восполнит этой потери…
Но это случилось не только с тобой. Твоих сестер и еще многих, многих детей, сотни тысяч, раз и навсегда лишили детства. Вместо прекрасного волшебного мира им досталось горькое бремя ненависти, отчаянной и бессильной ненависти, заставлявшей их долгими ночами мечтать о смерти человека, который, как уверял меня сегодня Карлос, только что умер…
Это было в машине, когда мы возвращались с работы. Мы проезжали мимо биологического факультета, и Карлос неожиданно сказал: «У меня есть одна новость, ты не поверишь». Я взглянул на него, он несколько мгновений молчал, разжигая мое любопытство. «Мне самому только что рассказали, — продолжал он, — когда ты зашел, я как раз положил телефонную трубку». — «Ладно, не тяни, что случилось?» — «Ты не поверишь, но это действительно так, я узнал из совершенно достоверного источника — он умер!»
Имени Карлос мог не называть: только одна смерть могла быть Событием, только о ней можно было так говорить. Сколько людей ждали эту смерть, ждали годами, но ничего не происходило… Хотя за это время то один, то другой приятель ошеломлял тебя потрясающей новостью, уверяя, что источнику информации вполне можно доверять, в результате все оказывалось выдумкой, и никто не знал, откуда взялись эти слухи. И только один раз, когда он тяжело заболел тромбофлебитом, слухи эти казались близкими к правде. А я был в отпуске и узнал обо всем только по телевизору…
По телу побежали мурашки, и меня охватило чувство, которое трудно определить. Помолчав, я недоверчиво смотрю на Карлоса. «Эго неправда». — «Да нет, — говорит он, — думаю, что правда. Наверняка утверждать не могу, но случилось что‑то серьезное». — «Так тебе сказали, что он умер, или нет?» Карлос колеблется: человек, сообщивший ему эту повость, сам не уверен. Он знал только, что Франко болен, состояние его ухудшилось и после гриппа — я вспоминаю: действительно несколько дней назад газеты писали о гриппе — у него был тяжелый сердечный приступ. Короче говоря, утверждать наверняка Карлос не мог, но по суматохе, которая поднялась в тех сферах, где он вращается, — а это очень высокие сферы, — можно предположить, что Франко уже нет.
Приехав домой, я усаживаюсь перед телевизором. Но они, конечно, ничего не говорят, нет даже такого косвенного подтверждения, как бесконечные программы классической музыки. Выпуск новостей передается в полоненное время, в нем много говорится о конфликте вокруг Испанской Сахары, но нет никакого упоминания о Его превосходительстве. Прослушав до конца выпуск, я звоню Андресу. Услышав новость, он смеется, говорит, что это беспочвенные слухи, но все же обещает связаться со своими друзьями — иностранными корреспондентами, а потом перезвонить мне. Повесив трубку, я думаю, к каким предосторожностям прибегнет Андрес, чтобы рассказать мне то, что узнает: эта привычка — следствие многих лет полулегального существования. Я не нахожу себе места и звоню еще четырем — пяти приятелям — никто ничего не слышал. Теперь уже ясно, что это просто беспочвенные слухи.
Но когда я собираюсь поехать за дочерьми в колехио, в тот самый момент, когда я открываю дверь квартиры, звонит телефон. И Луис, напряженным голосом, нервно посмеиваясь от возбуждения, подтверждает, что да, действительно, он умер. На какую‑то секунду мне приходит в голову мысль, что это — «испорченный телефон»: Карлос позвонил Луису, а тот сейчас просто передает мне новость, услышанную от Карлоса, и теперь она выглядит еще более убедительной — ведь я слышу ее второй раз. Я спрашиваю Луиса, откуда он это узнал, и выясняю, что не от Карлоса. Ему только что позвонил один из знакомых журналистов — теперь уже нет сомнений, это правда, — и сказал, что в редакции не знают, что делать… У них царит полная неразбериха, все совсем потеряли голову, ждут официального подтверждения, распоряжения об экстренном выпус — ке, который без специального разрешения сверху, конечно, никто не осмелится печатать. А сотрудники архива тем временем уже подбирают материал для некролога…
Как сомнамбула я вешаю трубку. Да, теперь сомнений нет, это правда. Я закуриваю сигарету, чтобы успокоиться, и иду рассказать эту новость жене.
Спокойный осенний вечер, светит солнце, и, пойа мы медленно продвигаемся по кольцевой дороге, я, даже сидя в машине, чувствую, как оно печет. Когда проезжаешь съезд на Энтревиас, по обе стороны дороги видишь ветхие домишки. Они появились здесь давно, еще до того, как проложили шоссе, по которому сейчас медленной процессией тянутся машины, до того, как построили дешевые блочные дома на въезде в Вальекас…
Сколько времени прошло с тех пор? Я был ребенком, и меня везли в Андалусию, к родителям отца… Всего лишь несколько лет назад гражданская война кончилась. Многое изменилось с тех пор, но упрямые развалюхи тех лет все еще тут. Они смотрят на поток машин, и, как всегда, возле них играют рахитичные дети и сидят тощие собаки. Эти лачуги стоят тут как будто в насмешку, как доказательство человеческого безумия, как обвинение нашему уродливому технократическому развитию; перед некоторыми из них — старые, полуразвалившиеся машины. Проезжая, я вижу кое — где самодельную электропроводку — могу поспорить, что внутри — телевизор…
И я вспоминаю историю, которую слышал, еще когда учился в университете; была ли в ней доля правды, не знаю. Вдоль шоссе, которое вело от Мадрида к только что открывшемуся тогда аэропорту Барахас, был пустырь, усеянный ветхими домишками. И тогда кто‑то — неизвестно, кто именно, но ведь только один человек мог принимать решения, — устыдившись, что наши важные гости увидят эти свидетельства нищеты, воздвиг вдоль шоссе длинную стену, чтобы не ранить чувствительность досточтимых гостей подобным зрелищем. Я не знаю, до какой степени эта история была правдой, но она отражала самую суть режима — режима, который сегодня, кажется, кончился. Это был режим лжи, режим, боявшийся правды, стыдливо стремившийся скрыть свои недостатки, режим с лицемерной моралью разорившегося идальго, который посыпает одежду хлебными крошками, чтобы никто не дога дался, как он голоден. Высшей ценностью этого режима стала грубая посредственность провинциальной мелкой буржуазии (служащие в нарукавниках, владелицы табачных лавочек, хозяйки пансионов, бакалейщики) с их неизменными креслами — диванами, сплетнями и игрой в карты; на этот класс опирался режим, чтобы сохранить привилегии олигархии. И единственной наградой, которой олигархия и власть имущие удостоили этот касс, была сомнительная привилегия видеть ступенькой ниже себя на социальной лестнице рабочих — их мелкие буржуа презирали и боялись: ведь в глубине души они знали, что рабочие лишь еще победнее да еще более угнетены. Мелкая буржуазия получила жалкую привилегию считать народ ниже себя, — народ был таким нищим, что по сравнению с ним собственная бедность казалась мелкой буржуазии почти роскошью. Эта жалкая привилегия позволяла ей гордо поддерживать миф о своем достатке и воздвигать стены, которые скрывали бы от постороннего глаза бедность…
И все это ни к чему не привело — ведь, несмотря ни на что, мир изменился. Мелкие буржуа опустили мосты через ров, и по ним хлынули толпы выскочек, наводнившие их бывшую вотчину: мелкие служащие, среднее управленческое звено, коммивояжеры и продавцы и даже квалифицированные рабочие. Эти люди унаследовали мораль мелких буржуа, но настроены они были более агрессивно и не очень уважали устоявшиеся ценности, которые не считали своими. Эти люди из кожи вон лезли, работали по двенадцать часов в сутки, мчались с одной работы на другую, йе успев взглянуть на своих детей, — и все только для того, чтобы купить автомобиль, холодильник или стиральную машину, чтобы позволить себе поехать отдохнуть на субботу и воскресенье, чтобы иметь возможность провести две недели отпуска на кишащем людьми, но модном пляже…
И вот эти люди едут сейчас рядом со мной, их машины медленно ползут бесконечной цепочкой по шоссе. Возможно, и сегодня они, как всегда, направляются на вторую службу. Я вижу, как они сидят внутри металлической коробки, где проводят большую часть жизни и где нередко находят свою смерть. Я смотрю на их лица — и вижу только усталость и безразличие… Сегодня пятница, и я еду в ко- лехио за дочерьми, которые в этот день не возвращаются автобусом… И вот он умер. Меня охватывает желание остановиться, выйти из машины и крикнуть этим усталым лю дям, которые, выжав сцепление и нажав на тормоза, обреченно дожидаются, пока вереница машин продвинется на несколько сантиметров, и тогда они включат первую скорость и еще проедут чуть — чуть вперед, — мне хочется закричать, чтобы эти грустные и безразличные люди узнали то, что знаю я и о чем они пока не подозревают… Крикнуть им: куда вы? Разве вы не знаете, что случилось?.. Разве вы не знаете, что после сегодняшнего дня ваша жизнь изменится?.. Нажимайте на сигналы! Оглушите весь город! Сигнальте, сигнальте, пока не сядут аккумуляторы, — ведь сегодня необыкновенный, единственный в своем роде день! Сегодня кончается целая эпоха, кончается сорок лет нашей истории. Сегодня он наконец умер.