Эдуардо Бланко-Амор - Современная испанская повесть
Уже по дороге, в машине, постепенно понимаю, как неизбежны пустяковые вопросы, которые мы задаем в таких случаях. Кажется, само величие подобных событий мешает нам ставить вопросы соответствующего масштаба. В голове упорно звучат общие места и глупейшие банальности вроде: да как же так, ведь Либерио еще совсем не стар; если же удается обойтись без этих нелепостей, то:? естественно, теперь ведь такое уличное движение, что все может быть, мы сами стали палачами и жертвами в этом дурацком обществе, где решено почему‑то смотреть на мир из этих приспособлений и мчаться неизвестно куда, убегая неизвестно от чего, вдыхая и глотая необъяснимый страх. Деревьев вдоль шоссе нет, я не вижу деревьев, передо мной только уродливые корабли цивилизации и высокие прямоугольники жилых домов, они попадаются даже в старых селениях. Там, правее, неподвижно лежит белесый туман. Я говорю себе: «Я возвращаюсь, возвращаюсь всего лишь полтора месяца спустя, а то и меньше».
В какой‑то деревне навстречу мне движется вереница машин, украшенных национальными флагами, которые гулко хлопают на ледяном ветру. Из одной машины двое юнцов приветствуют меня по — фашистски. Кажется, я скривил рот.
Мне сорок четыре года. Это очень много, а все кажется, что конца жизни нет. Да, Либерио стар, очень стар. Мы оба бесконечно стары, потому что когда‑то были с ним одним целым, а теперь у нас не осталось ни единой точки соприкосновения, которая была бы не надуманной, не призрачной. Дом рухнул, и мы заблудились, как тот человек, который потерял память и всю жизнь бродил по свету, не зная, куда ему надо вернуться. Потому что, когда он рухнул, мы тоже оказались заблудившимися людьми, дичью, отвлеченными понятиями, хотя ни Либерио, ни я давно уже не жили в старом доме. Что же произошло — может, он не огляделся, переходя улицу, или задумался, или был навеселе. А возможно, это был просто неизбежный конец. («Я его не видел — клянусь, не видел, — появился откуда ни возьмись, — растерялся я, нажал педаль — скорость‑то всего сорок была, — вылез откуда ни возьмись — я не виноват — со мной никогда ничего такого не случалось — и видимость плохая была, — по — моему, он был пьян — я ехал на зеленый — ну в крайнем случае на желтый — очень спешил, понимаете, — клянусь, я его и не видел — ведь темнело уже…») Бедный Либерио.
Вдали смутно, словно в тумане, вырисовываются геометрические линии города. В какой‑то момент я почти готов остановиться и повернуть назад. Этот город и рухнувший дом — одно и то же. Но я нажимаю на акселератор с такой решимостью, словно хочу сказать: это одно из последних путешествий в абсурдное. Простым туристом туда не попадешь — я слишком хорошо знаю этот город, он породил меня так же, как я породил его; мы прекрасно подходим друг к другу, и можно подумать, что все уже позади, а теперь осталось успокоиться и терпеливо наблюдать, как приближается будущее.
Когда Альфонсо позвал дедушку и сказал: «Отец, ты должен понять, что, если ты не изменишь своего поведения, когда мы с Кларой поженимся, наш дом превратится в ад», старик спросил: «Чего ты от меня хочешь?» Возможно, решение уже было принято, но в тот день Альфонсо больше ничего не сказал.
Дедушка поговорил со своим бывшим поверенным, с управляющим, с Либерио, с Сегундой. Даже со мной попытался поговорить. Но разговоры эти, от которых его силы заметно убывали, должны были только убедить его, что все уже решено окончательно и бесповоротно. Теперь его младший сын всему хозяин, а он всего лишь гость, помеха. Невероятно, но так. Дедушка стал все чаще думать о своем сыне Матиасе, который, несмотря на время, а может быть, благодаря ему, начал казаться старику собственным подобием. Теперь он понимал, какие туманные доносы, непроясненные недоразумения, какие чрезмерные обвинения привели его сына в тюрьму. Потому что настоящих причин не было. Да, Матиас был республиканцем, да, он был социалистом, но не преступник же он, как о нем раззвонили. Матиас преступник? Какой преступник смел утверждать это? Дед подумал и рассудил, что должен все выяснить и спасти сына, используя свои связи. Но вдруг он понял, что жизнь слишком переменилась, он позабыл о могущественных силах, подчи — нивших себе всю Испанию. Побежденному остается либо сдаться, либо восстать, либо смириться и молчать. А у деда выбора не было.
«Ну, отец, как же ты решил?» — «Никак», — ответил старик. И тогда Альфонсо сказал: «Ради всеобщего блага и мира в этом доме я вынужден предложить тебе уехать; из‑за Клары, я уверен, никаких проблем не будет, но если ты будешь упорствовать и вести себя как ребенок… в общем, ты не беспокойся, я все устрою, и ты попадешь в «Оспиталито дель Рей», я позабочусь, чтобы обслуживали тебя как подобает; пойми же, главное — мир в моем доме; ну, что ты скажешь?» — «Как хочешь, наверное, так будет лучше», — ответил дед.
На следующее утро дедушка сложил какие‑то мелочи в чемодан, надел свой лучший костюм и сел на камышовый диван в вестибюле, где и провел весь день без еды и без движения. На следующий день это повторилось, потом опять и опять. Напрасно Сегунда приносила ему обед и даже уговаривала поесть. Но па третий или на четвертый день дедушка все же согласился — по — прежнему не вставая с дивана — принимать пищу, так как, видимо, решился на что‑то важное.
Так он и сидел, ни с кем не разговаривая с рассвета до темноты. И непременно в вестибюле, чтобы все видели! он уже не в доме, но и не за порогом. Только со мной он немного разговаривал, когда я возвращался из коллежа. Я спрашивал, почему он такой, не болен ли, он же стремился знать, хорошо ли я себя вел, что мы проходили и какой предмет мне больше всех нравится. Я старался отвечать как можно веселее, потому что жалко было смотреть на него, такого одинокого и беззащитного. Однажды он спросил меня, кем я думаю стать, когда вырасту, а как только я ответил, что адвокатом, он сказал: «Вот еще законник нашелся!», а потом с силой выкрикнул: «Ты станешь мошенником, самым бесчестным мошенником!»
Наши беседы с небольшими вариациями повторялись изо дня в день. Однажды, когда я пришел из коллежа, он сидел, как всегда прямой, как всегда одинокий, рядом со своим чемодапом, но глаза его были полны слез. Я сел возле деда и искоса поглядывал на него. Когда прошло довольно много времени, я тихонько спросил: «Что с тобой, дедушка?» Он вскинул голову и крикнул: «Кой черт со мной может быть — не хочу уезжать, вот что!» Дедуш‑ка был неприкасаемым в буквальном смысле слова, но в ту минуту мне не хотелось об этом думать, и я положил руку ему на плечо.
Он уехал. На следующий день, возвращаясь из коллежа, я не увидел его, а на мой вопрос о пем мне ответили, что он в «Оспиталито дель Рей». Но я его не забывал. Часто по воскресеньям, один или с дядей Либерио, я навещал его. Либерио говорил, что отец его никогда не любил, но он тоже не забывал старика. Иногда мы не заставали его в «Оспиталито», потому что он, получив отпуск в дирекции этого учреждения, ездил поездом на могилу Матиаса. В одном из таких путешествий дедушка и умер. Как говорили сердобольные люди, которые пытались помочь ему, он, казалось, спал, потом вздрогнул и умер без единого стона.
20 ноября 1975 года[41] на рассвете Альфонсо проснулся, как от толчка, на полу, в своем кабинете. Все было в беспорядке. Рядом шипел транзисторный приемник. Немного успокоившись, он попытался найти какую‑нибудь станцию, но батарейки за ночь, наверно, сели. Что‑то говорило ему: героическое ожидание смерти завершилось. Он был уверен: конец близок. Он был совершенно в этом уверен. Ведь когда‑то должно же это произойти. Он выключил радио и снова заснул на полу.
Никому не надо было говорить ему об этом. Более того: никто ничего не сказал за все дни, по — прежнему сменяющиеся днями.
G того утра все в доме, казалось, начало меняться. Альфонсо прибрал кабинет, открыл окна, чтобы выветрился затхлый дух, который вдруг стал ему противен, затем начал приводить себя в порядок, чтобы приобрести вид, приличествующий его положению и данному случаю. Он действительно изменился, но получилась карикатура; лысина его была неравномерно прикрыта неправильно разделенными прядями седоватых волос; глаза, казалось, стали меньше и глубже запали из‑за того, что скулы его вдруг выдались вперед; губ, окруженных каким‑то зеленоватым налетом, почти не было видно; угловатые плечи выступали под пиджаком, средняя пуговица которого нелепо торчала на его маленьком, но кругленьком, как мяч, брюшке, придававшем что‑то клоунское его изможденной фигуре. Альфонсо отдавал приказы, требовал объяснений, говорил с Сегундой, с кухаркой, с женой, велел вызвать управляющего, спросил у Педро Себастьяна, нет ли известий о беглеце, имея в виду Овидио. Он вел телефонные разговоры и принимал посетителей.
Его лихорадочная деятельность объяснялась твердым намерением снова со всей ответственностью приняться за дела. Но эта отчаянная попытка, видимо, была не чем иным, как лебединой песней, потому что в то же время стала заметнее извечная противоречивость его характера. Теперь он не только ночами прислушивался к подвальным шумам; теперь постоянно бывало, что у себя в кабинете, в присутствии домашних, он замолкал, бледнел как покойник, а по его лицу и рукам начинал струиться пот. «Мне холодно, — говорил он, — мне холодно».