Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 10, 2002
Такое впечатление, что, устав от сарказма, автор кинулся в другую крайность — возможно, предвидя сопротивление читателя или под влиянием какого-то постороннего взгляда, замутненного потребностью в поклонении — обычно женского. («Вы черные власы на мрамор бледный…» — сказано самим Дон Гуаном так красиво (да и белокурые на черный — тоже было б неплохо), что завороженные этой соблазнительной позой читательницы женского пола легко вырабатывают в себе отношение к автору, соответствующее коленопреклоненному изящному жесту.) Писателю не надо подстраиваться под читателя, в этой паре — писатель и читатель — роли заведомо распределены: ведущий и ведомый (ангел и Товий).
Однако о стихах есть у Лурье удивительно тонкие, чудные в своей неожиданной прелести строчки. И разве способен человек, совсем не слышащий стихов, так глубоко заглянуть в Тютчева? Может быть, можно из наблюдений Лурье сделать иной вывод: поэт прятал свое «я» за кулисами, не выпускал безбоязненно под свет софитов, как, допустим, Лермонтов. Предпочитал отражаться в зеркалах женской любви. Но это не важно. Эссе о Тютчеве — прелестная новелла, в которой сюжет движется строчками — стихами и полустишиями, они зовут друг друга на свидание, местоимения задевают глагол, наклонение спорит с залогом, и возникает (себестоимость стиля!) формула жизни поэта: «Люббим — следовательно, существую». И еще: «Любовь женщин заглушала терзавшую Тютчева неусыпно неприязнь к самому себе…»
То, о чем я сейчас, волнуясь, скажу, представляется мне очень важным. Взгляните на порядок слов в этой фразе: «…заглушала терзавшую Тютчева неусыпно неприязнь». Два последних слова как будто толкаются — виновата инверсия. Но дело в том, что инверсия — это способ разбудить спящую интонацию письменной речи (такой же, как в стихах, — пауза в конце строки), благодаря инверсии начинает звучать голос. Отчетливо слышен растрепанный говорок, увлеченный предметом мысли, не стилем (по-другому, чем у Толстого, но тоже обман). Мы слышим живую речь, не о таком ли явлении сказал Мандельштам: «Голосом, голосом работают стихотворцы»? Лирическая проза Лурье конкурирует с поэзией, — она явилась взамен надоевших ритмических качелей, усыпляющих мысль.
И в отличие от весьма распространенной прозы, которая «всегда спешит к цели, находящейся за пределами текста», она никуда из текста не торопится, а располагается в текстовом пейзаже, в чаще частей речи, меж сорняков и междометий (пренебрегая громоздкими союзами), среди разнообразия глаголов, с отростками тире, с прутиками скобок в кустарнике оговорок и уточнений. О литературе так не говорят; кажется, что серьезность мысли и значительность предмета не позволяют появиться в тексте интимным ноткам, «мешковатым» домашним выраженьицам — у Лурье это оказывается возможным, и мнимое несоответствие ярко высвечивает оригинальную мысль и пластику разговорной речи — обе предстают неожиданной новостью. Не побоимся сказать — сделано открытие.
Умные подражатели (а они, без сомнения, еще появятся и есть уже) учтут и отрицательный опыт своего «ясновидца»-учителя. Нам уже приходилось прикладывать сказанное Лурье о великих тенях прошлого к нему самому. Сделаем это еще раз: «таких уроков не забывают, такой учитель непобедим…».
Елена НЕВЗГЛЯДОВА.С.-Петербург.
Человек с молоточком
Борис Тарасов. Куда движется история? Метаморфозы идей и людей в свете христианской традиции. СПб., «Алетейя», 2002, 348 стр
Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что, как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда — болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет…
А. П. Чехов, «Крыжовник».Писатель и литературовед, доктор филологических наук Б. Н. Тарасов широко известен по книгам «Паскаль» (1979, 1982) и «Чаадаев» (1986, 1990), изданных в серии «ЖЗЛ». Большой интерес вызвали также его сборники статей «В мире человека» (1986), «Непрочитанный Чаадаев, неуслышанный Достоевский» (1999) — так начинается аннотация к новой книге Бориса Николаевича Тарасова. И сразу хочется возразить — не широко известен. Или, точнее, — недостаточно широко известен. Одна моя знакомая, человек, которого уже несколько поколений[12] московских филологов знают, ценят и любят как свою первую наставницу, всегда говорит: «Если мне надо познакомить человека со здравым взглядом на самые основы русской культуры XIX века — я отсылаю его к книгам Тарасова». Это высказывание дает представление о нескольких качествах книг данного автора.
Во-первых, с них можно начинать знакомство с основами русской культуры — то есть они достаточно просты, доходчивы, фундаментальны и начинают с начала, не предполагая, что читатель должен быть специально подготовлен для их чтения. Автор не стесняется повторять многие важные положения по многу раз, вполне отдавая себе отчет, что в системе русской культуры то, что он говорит, — банальность, общее место; но это общее место слишком не общеизвестно, а эта банальность зачастую чересчур оригинальна для современного читателя.
Во-вторых, взгляд автора всегда (даже когда с ним приходится спорить по тем или иным частностям) здрав — что означает: он исследует то или иное явление русской культуры изнутри этой культуры[13], извлекая из нее самой принципы исследования и шкалу оценок, будучи плоть от плоти ее в своем миросозерцании, в своей иерархии ценностей, всегда ощущая под ногами почву, эту культуру взрастившую и питающую — даже и до сего дня, чему примером — и сам Тарасов. И поскольку почва эта здорова в основе своей, несмотря на все болезни, то человек, в миросозерцании своем на нее опирающийся, видя больное место и ощущая боль, не кричит (как многие и часто) от боли и ужаса, но здраво ставит диагноз, объясняет причины заболевания и старается указать пути к исцелению.
В-третьих, в любом частном явлении Тарасова занимает именно то, что связывает это явление с основами русской культуры, благодаря чему читатель сквозь частность всегда видит целое — и тогда, когда частность это целое выражает, и тогда, когда она его искажает.
Вот почему я и говорю, что Тарасов не широко известен: учитывая количество русских людей, не знакомых с русской культурой (причем искренне не знакомых — я не беру случай сознательного отторжения), его книги, во всяком случае — последняя книга, должны были бы находить гораздо больше читателей.
Несмотря на то что «Куда движется история?» формально представляет собой сборник статей, написанных, очевидно, на протяжении не столь уж короткого времени, перед нами — именно книга, цельная прежде всего благодаря личности автора, его постоянному и пристальному вниманию к нескольким фундаментальным для русской культуры XIX века темам, волновавшим сердца и умы такой мощи и такого масштаба, что следить за разворачивающимся во времени собеседованием невозможно без захватывающего интереса. Интерес при этом возникает вовсе не абстрактный и не теоретический — речь идет о вещах, ставших в последние годы нашей жизни более чем насущными, — они нас не просто окружают, они на нас напирают, они требуют к себе внимания, они агрессивны, они не позволяют уже уклониться от встречи — и оказывается, что об этих вещах русские мыслители: писатели, поэты, философы — думали на протяжении всего — уже позапрошлого — века; а мы-то об этом забыли и не хотим вспоминать — потому что то, что они думали, то, как они думали, лишает нас ощущения нашей правоты, ощущения истинности происходящего с нами, заставляет нас видеть лишние вещи, выводит нас из привычной комфортной поверхностности мысли. Тарасов, «человек с молоточком», стучит и стучит цитатами из Пушкина и Достоевского, Чаадаева и Паскаля, Тютчева и Ясперса, Толстого и Бахтина, Герцена и Леонтьева, а вокруг по возможности стараются делать вид, что его нет…
Ну и действительно, он так же несвоевремен, как чеховский человечек, призванный напоминать счастливым, что есть несчастье, сытым — что есть голод, самозабвенно живущим — что смерть не просто есть, но что она неизбежна. Еще хуже — он напоминает тем, кто только начал наедаться, что сытость — это не цель и что даже в качестве средства она более чем сомнительна. Он говорит о вреде гедонизма тем, кто только что высвободился из пут насильственного служения и непрерывного самопожертвования во имя ложных целей (другое дело, что ложные цели были поставлены все тем же материалистическим и гедонистическим мировоззрением). Он говорит тем, кто еще недавно месяцами не получал зарплаты, «что общество со всеми своими прогрессивными конституциями и учреждениями, ставящее во главу угла исключительно материальное процветание и благополучие, незаметно для самого себя морально деградирует», — и он прав, потому, что можно еще не начать получать зарплату вовремя — и уже начать морально деградировать, стоит только в уме и сердце верховной ценностью поставить материальное процветание. Он напоминает тем, кто только что с облегчением пережил реабилитацию «естественных» свойств и стремлений человеческой природы, что, в свете памяти о первородном грехе, человеческая природа изначально извращена и всякое ее «естественное» стремление неестественно.