Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 10, 2002
Обратим внимание на то, что просто «блестящие выражения» в прозе, как известно, «ничему не служат». Нам так нравится приведенная цитата потому, что Анненский «раскусил» Толстого. На высказанную мысль можно сослаться, ее хочется процитировать. Лурье так же раскусил Гоголя, Достоевского, Гончарова, Жуковского, Зощенко, Салтыкова-Щедрина, Горького… В каждом портрете читатель найдет какую-нибудь неожиданность.
Например, Жуковский: «Жуковский вообще невысоко ставил роль личности в поэзии, в истории, в частной жизни» (это при романтизме-то!). «Он с молодых лет проникся уверенностью, что личность, с ее своевольными страстями, с ее себялюбивой тягой к счастью, с ее обидами на судьбу, только сбивает душу с пути… Не примирение с действительностью, а отречение от мнимых прав личности. Самоограничение, самопожертвование. Не пользоваться жизнью, но выполнять ее как долг — или домашнее задание… Жуковский выдержал. Его поэзия надорвалась».
А Гоголь и Башмачкин, оказывается, — астрономические близнецы. Во всяком случае, крестили их в один день, а именно — 22 марта. Мы, конечно, знаем, что Эмма Бовари — это Флобер, а Толстой — и Анна Каренина, и Каренин, и Холстомер, но все же не всякий писатель подарит свой день рождения такому неприглядному персонажу, как Акакий Акакиевич, — одно имя чего стоит!
Про «бедных людей» мы всегда знали, что они, бедные, не могли пожениться, потому что — бедные: денег не было. А Лурье объясняет — и убедительно, — что денег на женитьбу вполне могло хватить, дело не в бедности, а в гордости. Почитайте, почитайте!
В эссе «Сказка о буревестнике» можно узнать совсем неожиданные вещи: «Последние шесть лет он [Горький] служил так старательно [власти], словно не за страх, а за совесть… Горький вообще был не трус… Когда читаешь его переписку, проникаешься подозрением — почти уверенностью, что в какой-то момент — приблизительно под новый, 28-й год — Горького просто-напросто подменили двойником».
Себестоимость стиля высока (ничего не поделаешь), когда за стилем стоит нечто фактически интересное. И мысль, и интерпретация.
Еще об одном источнике стиля Лурье необходимо сказать. Это конечно же Зощенко.
«Поэт даже что-то такое намекает тут насчет призыва на военную службу — что это ему тоже было как будто нипочем. Вообще что-то тут поэт, видимо, затаил в своем уме. Аллегорически выразился насчет военной трубы и сразу затемнил. Наверно, он в свое время словчился-таки от военной службы…» (Зощенко — о Блоке).
Но можно подумать, что и Лурье.
Этому сродству мы с улыбкой всякий раз радуемся, замечая прелестные неправильности устного выражения и яд сарказма, употребленный по делу. И то, что лирическая проза Лурье не живет на ритмическую ренту, не хочет расслабленно покоиться на ритмических волнах («и пусть весь мир подождет!»), а черпает лиризм в юморе и разговорном синтаксисе, — это тоже от Зощенко.
Но вот неприятность — местами ирония вдруг, как нос Ковалева, отделяется и проявляет неслыханную инициативу; ей как женщине кажется, что она очаровательна и все знает о жизни, и она, шумя и сбиваясь с шагу, повсюду следует за автором, — ну вот, к примеру, в эссе о Блоке: «Как тяжело ходить среди людей и притворяться не погибшим в таких условиях. Но именно в этой тональности: надежды нет, и не нужно счастья, и только из гордости терпишь унизительную необходимость отвечать на поцелуи, а заодно и всю мировую чепуху… Долг перед Искусством и Родиной велит идти навстречу Судьбе до конца: в цирк, в ресторан, в дом терпимости. И вечный бой! Покой нам только снится».
Очень смешно. Можно подумать, что автор, подобно советскому мобилизованному фельетонисту, не желает понимать, как это можно утром написать «Что же ты потупилась в смущенье?», а вечером побывать в публичном доме; знать не знает, что сознание человека многоканально — пока работает один канал, выключен другой; они несовместимы, и совмещать их бессовестно, просто глупо, да и было уже — помните: «то монахиня, то блудница»?
Знаменитая фраза из дневника Блока о гибели «Титаника» («есть еще океан!») вовсе не означает радости по поводу гибели людей, даже равнодушия. Не будем углубляться в причины (они есть — см.: Лавров А. В. Этюды о Блоке. СПб., 2000, стр. 194–201) — ясно, что многое, если не все, зависит от точки зрения, от модальности. Вот Арьев пишет (сочувственно), что Лурье — человек с уязвленной навсегда душой (тоже, видно, — «надежды нет, и не нужно счастья»), но не теряет отчаянья, как было всем нам завещано. Так ведь и Блок не терял — разве только когда умирал от депрессии (такая болезнь: потеря всего, и отчаянья в том числе), но кто же за это бросит в него камень?
Известная театральность Блока не мешала искренности его поэзии — как можно этого не видеть?! Подсмотреть человека в момент упадка, увлечься поникшей фигурой до такой степени, чтобы соорудить из нее монумент… Нельзя попустительствовать иронии! Г-жа Ирония, дослужившись до майорского чина, способна только к насилию. Иронию нужно держать в ежовых рукавицах. Служанка серафима, и никаких разговоров. (Может быть, это все влияние Михаила Михайловича, о котором Лурье сказал: «Дар достался ему как долг обиды»?)
Но нам особенно обидно за Анненского, одно название эссе о котором — «Русалка в сюртуке» — вызывает отчаянный протест. Гимназисты Царскосельского лицея смеялись над ним, но что вызывает смех у литератора следующего века? Боже мой, разве называли бы его своим учителем все наши лучшие поэты («А тот, кого учителем считаю…» — Ахматова; «родная тень в кочующих толпах» — Мандельштам), если б он походил на ту жалкую, бледную, подводную фигуру, которую рисует Лурье? «Этой лирике не хватает энергии. Садятся аккумуляторы, садится голос… Возникает множество помех, избыточных шумов… И стихи тянутся как похороны». Странная здесь происходит путаница: свойства предмета описания характеризуют качество письма. Да, у Анненского упоминаются похороны — например, в «Балладе», одном из самых прекрасных стихотворений в русской лирике. Какая энергия мысли, стиховых сил! Стихи аккумулировали всю печаль жизни и ужас смерти, душа в них сжата и мысль напряжена — как это «тянутся как похороны»? Этот поэт умел включить в стихи побочные, фоновые явления — зрительные и звуковые, — да, и шорох переворачиваемых страниц, и «шипенье… граммофонной пластинки», и «скрип мела по классной доске». Но это не «множество помех» при чтении, а новое качество стиха, которому и учились у Анненского, оно заставляет бодрствовать все органы чувств вплоть до осязания. Приписывать выражаемое поэтом состояние души самому строю стиха… Как если бы театральный критик об актере, исполнявшем роль Хлестакова, говорил: хвастливый, лживый, глупый, неразвитый…
Кажется, все объяснится, если мы осмелимся высказать предположение, что, при необыкновенной чувствительности Лурье к слову, стиховое слово — а оно другое — ему не то чтобы чуждо, но не вполне родное (ничего страшного — ведь он прозаик). Кое-что в подтверждение находится и в других эссе о поэзии. О Бродском Лурье пишет: «В ранних стихах Бродского поражает черта, у молодых авторов довольно редкая: он занят не собой; почти буквально — не играет никакой человеческой роли; автопортретом пренебрегает; чувств не описывает…» Это все неверно. Бродский — романтик, особенно ранний. Его фигура и облик прорисованы в интонации. Исследователя не должно обманывать второе лицо местоимения в цитируемых им стихах: «…недалеко за цинковой рекой / твои шаги на целый мир звучат». Это его, поэта, шаги звучат на целый мир, и одиночество на мосту — «Останься на нагревшемся мосту», — и театральный жест — «роняй цветы в ночную пустоту» — очень точно подсказывают воображению личность и позу, соответствующие романтической картинке.
«Он создал собственную систему стихосложения (в ней метроном не стучит)». Метроном стучит в автоматизованных, как это назвал Тынянов, стихах, где ритм сливается с метром, а система стихосложения тут ни при чем. Можно создать новые ритмы, но не систему стихосложения; в русском языке их всего три (Бродский пользовался двумя — силлабо-тонической и тонической), и они существуют в поэзии с XVII–XVIII веков.
Вообще в эссе «Бог и Бродский» Лурье местами изменяет самому себе, ясности своего вбидения; например, уверяя, что у этого поэта «синтаксис ума и зрения — не совсем как у людей», потому что Бродский говорит о Пустоте (с большой буквы). «Мироздание работает как невообразимый пылесос…» Но простите — а Баратынский? (Не говоря уж о державинском «жерле вечности» — чем не пылесос по-нашему?) Нет поэта, который бы не предъявил претензий мирозданию за то, что оно все превращает в Ничто. И можно ли называть статью «Бог и Бродский» — наподобие «Блок и Белый», «Брюсов и Бальмонт» и т. д.?
Такое впечатление, что, устав от сарказма, автор кинулся в другую крайность — возможно, предвидя сопротивление читателя или под влиянием какого-то постороннего взгляда, замутненного потребностью в поклонении — обычно женского. («Вы черные власы на мрамор бледный…» — сказано самим Дон Гуаном так красиво (да и белокурые на черный — тоже было б неплохо), что завороженные этой соблазнительной позой читательницы женского пола легко вырабатывают в себе отношение к автору, соответствующее коленопреклоненному изящному жесту.) Писателю не надо подстраиваться под читателя, в этой паре — писатель и читатель — роли заведомо распределены: ведущий и ведомый (ангел и Товий).