Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 10, 2002
Себестоимость стиля
Самуил Лурье. Успехи ясновидения. (Трактаты для А.). СПб., «Пушкинский фонд», 2002, 255 стр
«Нет занятия безумней, чем сочинять тексты о текстах, особенно — прозу о стихах». Но как увлекательно это занятие! Автора текстов о текстах (называемых неудобосклоняемым словом эссе) в той же мере, что и авторов текстов, волнуют вечные вопросы бытия, и он их, недоуменные, напрасные, с детским упрямством пускает в поднебесье, как бумажных змеев: «Любовь, дружба, счастье — разве не бессильны они перед временем, расстоянием и смертью?..»
Его интересует не столько литература сама по себе (как сделана «Шинель»), сколько человеческий жребий, смысл и устройство обреченной уничтожению жизни, и не заурядные представители вида — их-то жерло вечности пожирает, как пылинки воздуха при дыхании, — и не литературные персонажи, избежавшие тления (те, что попеременно садятся за парту с каждым школьником), а их великие создатели его занимают. Когда он подробнейше излагает историю Табели о рангах в связи с Башмачкиным и с коллежским асессором Ковалевым, то это потому, что сам Гоголь (и Белинский, и Герцен, и Фет) зависел от этой Табели.
Жизнь неуклонно соблюдает свои законы, и что — век нынешний, что — век прошлый, да хоть и позапрошлый — обстоятельства вроде бы разные, а человек мучится одинаково; как говорится в одних стихах: «И в кафтане доблесть доблестью и болью боль останутся, / И в потертом темном пиджаке». Наблюдая сюжеты Судьбы, прозреваешь характер самого Автора.
Персонажи и сюжеты книги «Успехи ясновидения» такие разные, что сходство того главного в них, на что обращен взгляд Самуила Лурье, не может потеряться.
Жуковский, Дефо, Чаадаев. Гоголь, Блок, Прево. Зощенко, Вольтер, Андерсен… К примеру, Жуковский. Все знают, какой Василий Андреич был мягкий, нежный, всем помогал. Толерантный (и — не хватало темперамента). О Зощенко даже журналистам известно: сатирик, всех смешил, хотя «по жизни», как они выражаются, был мрачным человеком (правда, и власть советская лично для него постаралась). А еще Сведенборг, Горький, Салтыков-Щедрин, Гончаров, Бродский…
Л. Дубшан то ли восторженно, то ли печально (скорее всего и то и другое) замечает об этих текстах Лурье: «…все оказываются до ужаса похожими», — и составляет в качестве доказательства коллаж из фрагментов эссе: они удивительно легко монтируются; вот и видно: что-то вроде одиссеи человеческой души в разных ее воплощениях разворачивается перед читателем.
Божий замысел необъясним — не просто печален, а издевательски печален, насмешливо-трагичен; человеческие судьбы производятся на каких-то «пирах злоумышленья», не дозволенных людям, но дозволенных зачем-то Провидению. «Как пуста, из каких низких слов и телодвижений состоит жизнь» гоголевского мещанина, но и суетные усилия гения (литература — занятие светское) в контексте общего замысла — не смешны ли? Подобно Гоголю, насылавшему на своих нищих духом бедолаг то непогоду, то грабителя, то ревизора, чтобы сорвать с них иллюзорное благополучие, Высший Координатор назначает одному — депрессию (вообще-то троим из персонажей Лурье, если уж считать), другому — несчастную любовь, третьему — Дантеса, четвертому — Мартынова (рифмует поэтов, такой организует звуковой повтор, необходимый, сами знаете, в поэзии), пятому — тюрьму и каторгу, ну и так далее, и так далее. На худой конец, удачливым — невнимание потомков, а ведь как для них старались!..
Можно ли остановиться на этом крупном разоблачении? Инерция открытия толкает к дальнейшему расследованию: так ли невинны жертвы, разве они не ведут себя тем же манером, по тому же образу и подобию? Один любил прилгнуть, другой скуповат был, третий (внимание!) наслаждался, истязая насекомых — мух, поджигал им лапки и крылышки на свече «в чаду алкоголя и пошлости». Если «музыка Дельвига» в одноименном эссе звучит чистым, невинным минором, то в качестве второго голоса имеется партия Сергея Баратынского (брата поэта) — слышите глухую угрозу дальнего грома? — увлекался медициной, химик, а пятна на теле Дельвига никто не дал осмотреть врачу, умирающего успокоили, сказали, что скоро все пройдет, и прошло, все исчезло вместе с жизнью, вдова же, не износив башмаков, тайно обвенчалась с этим самым братом, ибо — так она объяснила в письме к приятельнице — он любил ее уже шесть лет (к моменту внезапной смерти мужа).
И если Лурье не верит в злой умысел («лично я не допускаю, что Автор мироздания злопамятен и щекотлив, — и не понимает поэтов, и не любит стихов…»), то ему придется признать деятельное и неотвратимое вмешательство антипода этого Автора. Только кто же из них всесильный, всемогущий и прочая?
Ну, если не к пирам злоумышленья взывает все это, так, во всяком случае, к сарказму; вот почему «без иронии как первородного греха художественной речи — тут не обойтись» (А. Арьев). Ирония вползает в самые даже патетические пассажи, она у Лурье — родная сестра лирики. Слегка видоизменив слова, брошенные им о Гоголе, заменив одно имя собственное другим, скажем: «…самые потрясающие события в прозе Лурье — события слога». Вот послушайте:
«Есть такая реальность, в которой никто из нас не старше двадцати семи, — помните, Чехов в повести „Три года“ писал про это? — и каждый умен, и каждый лежит в долине Дагестана, убитый, как дурак, другим каким-нибудь тоже дураком, — с догорающей в мозгу мыслью о какой-то совсем не дуре далеко за горизонтом — это очень важно, видите ли: заплачет она или нет?
…И другая меланхолическая мечта: от недостойной роли в бессмысленном фарсе отказаться — бросить свой текст злому режиссеру в лицо! — а из театра все-таки не уходить — затаиться в оркестровой яме на всю вечность, любуясь декорацией, — существовать не страдая, бесплатно, и чтобы темный дуб склонялся и шумел».
Есть в этом тексте что-то детски-толстовское, упрямо прущее напролом, наивность человека, идущего до конца в рассуждениях (кстати, обратите внимание на двух «дураков» и одну «не дуру» в первом абзаце: торчат как-то слишком прямо, как случается у Льва Николаевича), и нечто достоевское тут же мерещится: «бросить… в лицо!.. и затаиться»; и все это окутано мягкой горько-печальной стиховой дымкой: «не страдая, бесплатно, и чтобы…» — да где ж это взять? — и юмором — до чего конкретная оказалась мечта: «затаиться в оркестровой яме». А «яма» с вечностью-то соседствуют как чудно!
Этот текст взят наугад, первая попавшаяся страница. В каком-то отношении он не типичен: Толстоевский на самом деле в разговоре о Лурье ни при чем, хотя отзывчивое слово Лурье дает множество обертонов. Совсем другие предшественники поработали в его пользу.
«Женская красота для Толстого должна быть непременно скромной, как фиалка, и прятаться под большими полями шляпы. Красоте в жизни полагается лишь одна минута надежды на счастье, пока шляпа с большими полями и pince-nez ученого склоняются над так и не названным грибом. Не удалось — скройся, подурней и оставайся на всю жизнь общей тетушкой, Софи из „Войны и мира“.
Удалось — рожай и корми, корми и рожай.
Музыки даже не слушай, один Бог знает, что еще может из музыки выйти!»
И автор говорит, что убитая за прелюбодеяние, может быть, даже за одно кокетство, жена (в «Крейцеровой сонате», как помните) убита «главным же образом и не за прелюбодеяние, и не за кокетство, а за то, что Толстой с молодости не может видеть женского стана, обтянутого джерси».
Это не Лурье, это — Анненский, «Книга отражений».
(Заметим в скобках, что в знаменитой сцене из «Анны Карениной» — сцене несостоявшегося объяснения в любви между Кознышевым и Варенькой, которую имеет в виду Анненский, — нет шляпы с широкими полями (как и пенсне ученого, вместо него — сигара), белая косынка покрывает черные волосы Вареньки, но шляпа все-таки фигурирует — шляпка «так и не названного» (тут нам слышится голос Набокова) гриба. Путаница деталей ситуации характерна для поэтического мышления; вспомним по этому случаю бродячую родинку на лице Альбертины у Пруста: никак не установить ее истинное место, в воображении героя она все время перемещается.)
Подобных цитат из Анненского, изобличающих источник гибкой, подвижной фразы Лурье, можно — и очень хочется — привести множество, жаль, что рамки рецензии этого не позволяют. Но даже по одному отрывку легко увидеть и храбрую мысль, и проворство проникающей в сердце интонации устной речи — эти повелительные наклонения, обращенные к персонажам («скройся, подурней… музыки даже не слушай»), эти домашние разговорные клише («один Бог знает, что еще может… выйти!»). Так и вижу, как на заре туманной юности Лурье выудил из Анненского, радостно схватил то, что нужно, прижал к сердцу, утащил к себе и никогда не отпустил… Молодец!
Обратим внимание на то, что просто «блестящие выражения» в прозе, как известно, «ничему не служат». Нам так нравится приведенная цитата потому, что Анненский «раскусил» Толстого. На высказанную мысль можно сослаться, ее хочется процитировать. Лурье так же раскусил Гоголя, Достоевского, Гончарова, Жуковского, Зощенко, Салтыкова-Щедрина, Горького… В каждом портрете читатель найдет какую-нибудь неожиданность.