Гюнтер Грасс - Собачьи годы
— Что-то поздно ты возвращаешься.
— Да, и устала сильно.
— А Туллу видела?
— Тулла и все остальные ушли, когда семи еще не было.
У новой Йенни были точно такие же длинные ресницы, как и у прежней.
— Я тоже до семи ушел. Но тебя там не видел.
Новая Йенни вежливо мне объяснила:
— Это очень даже понятно, ты и не мог меня видеть. Дело в том, что я сидела в снеговике.
Эльзенская улица становилась все короче.
— Ну и как там внутри было?
На мосту над Штрисбахом новая Йенни мне ответила:
— Там внутри было ужасно жарко.
Моя тревога, по-моему, была непритворной:
— Надеюсь, ты там внутри не простыла?
Перед Акционерным домом, где старший преподаватель Брунис жил с прежней Йенни, новая Йенни сказала:
— Я перед сном горячего цитрона выпью[233], на всякий случай.
У меня еще много вопросов в голове крутилось.
— А как же ты выбралась из снеговика?
У подъезда Йенни со мной попрощалась:
— Так таять начало. Но сейчас я правда устала. Я там потанцевала немножко. И у меня в первый раз два пируэта получились, честное слово. Спокойной ночи, Харри.
Дверь клацнула замком. Очень хотелось есть. Хоть бы на кухне что-нибудь осталось. Кстати, кто-то видел, как молодой человек садился в десятичасовой поезд. И сам он, и чемодан Амзеля испарились без следа. Оба, надо понимать, благополучно миновали обе границы[234].
Дорогая Тулла!
Йенни простудилась, конечно же, не внутри снеговика, а по пути домой: должно быть, танцы на опушке очень ее разгорячили. Пришлось ей неделю в постели проваляться.
Дорогая Тулла!
Теперь ты знаешь, что из толстяка Амзеля выскользнул стройный молодой человек. Легким шагом, с чемоданчиком Амзеля в руке, он прошествовал через здание вокзала и сел в поезд на Берлин. Чего ты не знаешь: в чемоданчике у легконогого молодого человека лежит паспорт, причем фальшивый. Некий господин, рояльный мастер по профессии и «Штемпель» по кличке, еще за несколько недель до двойного снежного чуда ему этот паспорт выправил. Рука умельца все предусмотрела, ибо в паспорте невероятным образом красовалось фото, запечатлевшее строгие, чуть скованные черты молодого человека с болезненным ртом. К тому же господин Штемб выписал паспорт не на имя Эдуарда Амзеля, он окрестил владельца документа господином Германом Зайцингером, родившимся в городе Риге 24 февраля 1917 года.
Дорогая Тулла!
Когда Йенни снова выздоровела, я показал ей два зуба, которые молодой человек зашвырнул в мой дрок.
— Ой! — обрадовалась Йенни. — Это же зубы господина Амзеля. Подаришь мне один?
Второй зуб я оставил себе и берегу до сих пор, ибо господин Брауксель, который мог бы на этот зуб притязать, передоверил его сохранность моему портмоне.
Дорогая Тулла!
Чем занялся господин Зайцингер по прибытии в Берлин на Штеттинский вокзал? Он снял номер в гостинице, на следующий же день отправился в зубоврачебную клинику и за большие деньги, когда-то амзелевские, а теперь его личные, распорядился заполнить свой старчески проваленный рот чистым золотом. Пришлось господину Штембу, по кличке «Штемпель», вносить в новый паспорт в графу «Особые приметы» дополнение задним числом: «Зубы искусственные, коронки желтого металла». Отныне, когда господин Зайцингер смеется, можно увидеть у него во рту тридцать два золотых зуба; но смеется господин Зайцингер редко.
Дорогая Тулла!
Эти золотые зубы стали — да и по сей день остаются — притчей во языцех. Когда вчера с несколькими приятелями мы сидели в «Закутке у Пауля», я, чтобы доказать, что золотые зубы господина Зайцингера отнюдь не плод моей фантазии, устроил проверку. Этот маленький бар на Аугсбургской улице посещают главным образом сомнительные дельцы, мелкие предприниматели и одинокие дамы. Овальный диванчик вокруг столика для завсегдатаев позволяет вести жесткие дискуссии на мягкой основе. Говорили, как всегда в Берлине, о том о сем. Стену за нашими спинами в беспорядке украшали фотографии знаменитых боксеров, автогонщиков и звезд близлежащего дворца спорта. Многие были с автографами и любопытными надписями, но мы их не читали, а, как обычно между одиннадцатью и двенадцатью ночи, когда заведение закрывается, судили-рядили, куда бы отправиться еще. Потом потешались над слухами о приближающемся 4 февраля. Болтовня о конце света под пивко и водочку. Я рассказал о моем привередливом работодателе господине Браукселе, и разговор тотчас же перескочил на Зайцингера и его золотые зубы: я уверял, что они и вправду все золотые, а приятели мои были убеждены, что это так, болтовня и враки. Тогда я крикнул, обернувшись к стойке:
— Ханночка! Господин Зайцингер к вам, часом, не заходил?
На что та, ополаскивая кружки, ответила:
— Не-a. Золоторотик теперь, когда в наших краях бывает, в другое место ходит — к Динеру.
Дорогая Тулла!
Так что с искусственными зубами все правда. Зайцингера называли и называют Золоторотиком; а что до Йенни, то она, когда выздоровела, получила в подарок пару новых балетных туфелек, шелковая ткань которых отливала мерцающим серебром. Старший преподаватель Брунис хотел, чтобы она в этих серебряных туфельках взошла на ослепительные высоты. И вот она уже танцует в балетном зале мадам Лары: танец маленьких лебедей. Потом Фельзнер-Имбс, чьи покусы уже зажили, играет Шопена. И я, по воле господина Браукселя, засим отпускаю до поры Золоторотика и прислушиваюсь к легким шорохам серебряных балетных туфелек: Йенни стоит у станка и начинает свою карьеру.
Дорогая Тулла!
Нас тогда всех из нашей первой школы перевели: меня — в Конрадинум, а вы, ты и Йенни, стали ученицами школы имени Хелены Ланге, которую вскоре переименовали, и она называлась уже Школой Гудрун[235]. Это мой отец, столярных дел мастер, предложил отправить тебя в лицей:
— Девчонка очень способная, но необузданная. Надо попробовать, глядишь, чего и выйдет.
Итак, с шестого класса наши дневники подписывал теперь старший преподаватель Освальд Брунис. Он вел у нас немецкий и историю. Я с самого начала был прилежен, но не выскочка, оставался первым учеником и всем давал списывать. Старший преподаватель Брунис был добрым учителем. Нам ничего не стоило отвлечь его от неукоснительного следования предмету: достаточно было кому-то принести на урок слюдяной гнейс и попросить его что-нибудь про этот камень или вообще про гнейсы, а еще лучше про его коллекцию гнейсов рассказать — Брунис в тот же миг забывал про кимвров и тевтонов[236] и с радостью отдавался любимой науке. При этом он гарцевал отнюдь не только на своем сокровенном коньке — слюдяных гнейсах и слюдяном граните, он шпарил все минералы подряд — плутониты и вулканиты, аморфные и кристаллические каменистые образования; словечки «многоплоский», «толстослойный» и «стеблистый» у меня от него; обозначения цветов — луково-зеленый, воздушно-голубой, горохово-желтый, серебристо-белый, гвоздично-коричневый, дымчато-серый, чугунно-черный и закатно-алый — это из его палитры; от него я впервые услышал таинственно-нежные слова вроде «розовый кварц», «лунный камень», «лазурит»; от него позаимствовал ласковые ругательства типа «голова туфовая», «роговой обманщик», «ах ты, конгломерат[237] ты этакий», хотя и сегодня не мог бы различить агат и опал, малахит и лабрадор, биотит и московит.
А если не удавалось сбить его с учебного плана минералами, тогда в дело шла его приемная дочь Йенни. Дежурный по классу вежливо так, чин-чином поднимал руку и просил старшего преподавателя Бруниса рассказать об успехах Йенни на балетном поприще. Весь класс просит, говорил он скромно. Каждый хочет знать, что за истекшие два дня было нового в балетной школе. И точно так же, как словечки «слюдяной гнейс», имя «Йенни» заставляло старшего преподавателя Бруниса позабыть все на свете: он прерывал великое переселение народов[238], бросал восточных и западных готов[239] зимовать у Черного моря, а сам, преображаясь, окунался в новую тему — он уже не горбился за кафедрой, а, по-медвежьи пританцовывая, метался от доски к классному шкафу и обратно, хватал губку, стирал только что начертанные схемы готских переселений. По еще влажному черному полю скрипел стремительный мелок — лишь добрую минуту спустя, когда он еще чиркал в левом нижнем углу доски, правый верхний потихоньку начинал просыхать.
«Первая позиция, вторая позиция, третья позиция, четвертая и пятая позиция», — было начертано на черной школьной доске, и Освальд Брунис начинал теоретический балетный урок следующими словами:
— Как делается всегда и во всем мире, мы начнем с основных позиций, а затем приступим к упражнениям у станка.