Гюнтер Грасс - Собачьи годы
Старший преподаватель опирался на Арбо[240], первого теоретика танца. По Арбо и Брунису выходило, что есть пять основных позиций и все они базируются на принципе разведенных в стороны ступней. В первые мои гимназические годы жуткое словечко «выворотность»[241] значило для меня несравненно больше, чем, допустим, «правописание». Еще и сегодня я по ногам балерины мгновенно распознаю, хорошая у нее выворотность или нет, зато правописание — два «н» или одно, «е» или «и» — во многом остается для меня великой загадкой.
Не шибкие грамотеи, мы зато, группами по пять-шесть балетоманов, сиживали на галерке городского театра и со знанием дела глядели на сцену, когда балетмейстер театра совместно с мадам Ларой решался провести балетный вечер. Как-то раз в программе значились «Половецкие пляски», «Спящая красавица» по несравненным хореографическим образцам Петипа и «Грустный вальс», который должна была исполнить сама мадам Лара.
Я рассуждал:
— У Петрих, конечно, в адажио было настроение, но выворотность у нее слабовата.
Маленький Пиох злобствовал:
— Нет, ты погляди, погляди на эту Райнерль: что ни пируэт — все враскачку, а выворотность у нее такая, что смотреть тошно!
Герберт Пенцольд качал головой:
— Если эта Ирма Лойвайт не наработает себе приличный подъем, помяни мое слово, долго она в примах не проходит, хотя выворотность у нее шикарная.
Наряду со словечками «подъем» и «выворотность» очень много значило слово «душа». Кто-то «при всей технике» не имел «никакой души», зато про ведущего, уже в возрасте, солиста, который отваживался на гран жете — правда, все равно изумительными, плавными махами — уже только из кулисы, на галерке великодушно говорилось:
— При такой душе Браке все себе может позволить: у него вращения только в три оборота, но зато каких!
Четвертым модным словечком моих первых гимназических лет было словечко «баллон». Танцоры и танцовщики, исполняя сис де воле, гран жете[242], словом, любой прыжок, делали его либо «с баллоном», либо без. То есть либо они умели при прыжке, как с парашютом, зависать и парить в воздухе, либо им не удавалось заставить зрителя усомниться в законе всемирного тяготения. Тогда, уже пятиклассником, мне запомнилась чья-то фраза: «У этого нового первого солиста такой затянутый прыжок, хоть записывай». С тех пор я все подобные, искусно затянутые прыжки так и называю: прыжок, хоть записывай. Если бы я это умел: записывать прыжки!
Дорогая кузина!
Наш классный руководитель, старший преподаватель Брунис не ограничивался тем, что вместо семнадцатистрочной монотонно побрякивающей баллады разучивал с нами азы балета; он растолковывал нам и более сложные вещи — например, сколько всего буквально поставлено на кон, когда балерине удается на протяжении всего лишь одного-единственного пируэта действительно безупречно устоять на самых кончиках пальцев.
А как-то раз — не помню, то ли мы все еще топтались вокруг восточных готов, то ли варвары уже двинулись в поход на Рим? — он принес в нашу классную комнату Йенниы серебряные балетные туфельки. Сперва он напустил на себя таинственность: стоя за кафедрой, низко пригнул свою кудлатую голову, спрятав все свои многочисленные морщины за этой серебристой парочкой. Потом, не показывая рук, он поставил обе туфельки на мыски. Старческим голосом напевая фрагмент сюиты из «Щелкунчика», он на крохотном пятачке между чернильницей и жестянкой со своими бутербродами заставил эти туфельки продемонстрировать нам все па и фигуры на мысках: маленькие батманы сюр ле ку-де-пье.
Когда представление было окончено, он с таинственной миной в обрамлении все тех же серебряных туфелек сообщил нам, что, с одной стороны, туфельки эти и по сей день остаются изощреннейшим орудием пытки, с другой же, — это единственный вид обуви, в которой девушка еще при жизни способна подняться на небо.
После чего он в сопровождении старосты класса пустил туфельки Йенни по партам — ибо эти туфельки много для нас значили. Не то чтобы мы их целовали, нет. Мы их даже и не гладили почти, только смотрели на их выстраданный серебристый блеск, трогали их стертые, бессеребряные мысочки, рассеянно играли серебряными тесемками и приписывали туфелькам чудодейственную силу: это они захотели и смогли превратить нескладную толстушку в эфемерное невесомое создание, которое теперь, благодаря их волшебству, в любой день того и гляди взойдет на небо. Эти туфельки виделись нам в томительных снах. Тому, кто слишком сильно любил маму, грезилось ночами, как она в балетной тунике на мысочках вплывает в его спальню. Кто был влюблен в красавицу с киноафиши, мечтал увидеть наконец фильм с Лиль Даговер[243], танцующей на пуантах. Католики из нашего класса простаивали перед алтарями Марии в тайной надежде, не соблаговолит ли Пресвятая Дева сменить свои традиционные сандалии на Йенниы балетные туфельки.
И только я один знал, что преобразили Йенни вовсе не туфельки. Я же был очевидцем: Йеннио, как и Эдди Амзеля, чудесное похудание свершилось при помощи обыкновенного снеговика. Они просто скукожились, сели, как одежда при стирке, вот и все!
Дорогая кузина!
Наши семьи, да и все соседи, хоть и дивились столь внезапному и очевидному преображению такой маленькой — еще и одиннадцати нет — девчушки, однако дивились как-то удовлетворенно, кивая в знак согласия головами, будто бы весь свет только того и ждал, только о том и молился, чтобы свершилось Йеннио снежное превращение, а они теперь его могли одобрить. Ровно в четверть пятого пополудни Йенни каждый день выходила из Акционерного дома, что стоял наискосок против нашего, и ладной походкой, высоко держа маленькую головку на стебельке шеи, направлялась вверх по Эльзенской улице. Казалось, ноги ее идут сами, отдельно от точеного туловища. Многие соседки об эту пору прилипали к окнам с видом на улицу. Завидев Йенни из-за своих гераней и кактусов, они умиротворенно изрекали:
— Ну вот, Йенни на балет пошла.
Когда моя мать, по каким-нибудь домохозяйственным причинам или просто заболтавшись на площадке с соседками, на минуту-другую к Йенниому выходу опаздывала, я слышал, как она бурчит:
— Опять я эту Йенни, брунисову дочку, упустила. Ну ничего, завтра будильник на четверть пятого поставлю, нет, даже чуток пораньше.
Вид Йенни трогал мою мать почти до слез:
— Какая она стала былиночка, какая лапушка, просто чудо.
При этом Тулла была такая же тоненькая, впрочем, нет, совсем не такая. В сорняковой Туллиной худобе было нечто устрашающее. Йенниа же фигурка скорее настраивала на задумчивый лад.
Дорогая кузина!
Наши походы в школу постепенно сформировались в весьма необычную процессию. Дело в том, что до самой Новой Шотландии мне и ученицам школы имени Хелены Ланге было по пути. На площади Макса Хальбе[244] я сворачивал направо, а девочки отправлялись дальше по Медвежьему переулку. Поскольку Тулла специально ждала в парадном и меня заставляла ждать, покуда Йенни не выйдет из своего подъезда, Йенни получала фору: она шла в пятнадцати, иногда даже в десяти шагах перед нами. Причем мы, все трое, старались держать эту дистанцию. Если у Йенни развязывался шнурок на ботинке, Тулле тоже приходилось завязывать шнурок заново. Прежде чем свернуть вправо, я останавливался на площади Макса Хальбе за афишной тумбой и провожал обеих глазами: Тулла по-прежнему шла следом за Йенни. Но это никогда не выглядело упорным преследованием, охотой, травлей. Скорее было отчетливо видно другое: Тулла хоть и не отстает от этой ладной, аккуратно вышагивающей девчушки, однако и нагонять ее не хочет. Иногда по утрам, в лучах низкого еще солнца, когда силуэт Йенни отбрасывал на дорогу длинную стреловидную тень, Тулла, стараясь своей тенью врасти в тень Йенни, каждый новый свой шаг впечатывала в тенистый контур Йенниой головы.
Тулла поставила себе задачу следовать за Йенни по пятам не только по пути в школу. И в четверть пятого, когда соседи удовлетворенно говорили: «Ну вот, Йенни на балет пошла», — она крадучись выскальзывала из подъезда и не отставала.
Поначалу Тулла провожала Йенни только до трамвайной остановки, а когда трамвай со звоном трогался в сторону Оливы, поворачивалась и уходила домой. Потом она начала тратить деньги на трамвай, забирая у меня мои карманные гроши. Тулла никогда не брала в долг, просто забирала и все. И в кухонный шкаф мамаши Покрифке дочка лазила без всякого спросу. Так же, как и Йенни, она ездила во втором вагоне, только Тулла стояла на задней, а Йенни на передней площадке. Вдоль ограды Оливского замкового парка они шли связкой на привычной дистанции, которая только в узком Шиповниковом переулке чуть сокращалась. А потом Тулла целый час стояла под эмалированной вывеской «Балетмейстер Лара Бок-Федорова» и ни одна прошмыгнувшая мимо кошка не могла сдвинуть ее с места. По окончании балетного урока она, с замкнутым лицом, пропускала мимо себя стайку щебечущих балетных цапель с болтающимися через плечо спортивными сумками. Все девочки при ходьбе ставили ступни слегка навыворот и несли свои миниатюрные, такие маленькие головки на стебельках шеи — казалось, им нужны подпорки. На один вдох, хотя был май, Шиповниковый переулок переставал благоухать шиповником, а пах мелом и кислым потом. И лишь когда из садовой калитки в сопровождении пианиста Фельзнер-Имбса появлялась Йенни, Тулла, отпустив обоих на положенное расстояние, трогалась с места.