Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 7, 2002
Еще любопытно, что в 1914 году, в отличие от 1906-го, отмечалась не годовщина смерти, но столетие со дня рождения «апостола анархии». Очевидно, Толстому запала в память статья Блока «к дате», а проверять было лень или негде. Сцена осталась в неприкосновенности. Очень, очень для него характерно: в последующей правке выверять, зачеркивать, переписывать сотни слов, описаний, портретов, состояний — и совершенно наплевательски отнестись к хронологии: ведь фразу о годовщине можно безболезненно выкинуть. Или она была нужна как дополнительное скрытое указание на Блока?!
Из выброшенных «политических» фрагментов можно упомянуть совершенно убогое «разъяснение» мыслей и чувств рабочих, которым раздают на заводе листовки «От Центрального Комитета»: «Рабочие чувствовали и понимали, что на царскую власть, заставлявшую работать по двенадцать часов в сутки, отгородившую их от богатой и веселой жизни города грязными переулками и постами ночных сторожей, вынуждавшую рабочих дурно есть, грязно одеваться, жить с неряшливыми и рано стареющими женщинами, посылать детей в проститутки, а мальчиков в постылую каторгу фабрик, — на эту власть нашлась управа — Центральный Комитет Рабочей Партии» и т. п. Прямо-таки роман «Мать»! Здесь и в микроскоп не разглядеть иронии к «пролетариату», которой в его вещах советского времени — «Ибикусе», «Сожителе», «Василии Сучкове» — предостаточно.
Самое же существенное сокращение связано со второстепенной, но крайне колоритной фигурой прапорщика Жадова, сделавшегося идейным бандитом. То есть Жадов-то остался: и бой, где его ранят, и женитьба на Елизавете Киевне, и мрачные планы, и ограбление ювелирного магазина. Исчезла предыстория преступника, а также спутники его — интеллигентный рабочий Филька, студент Гвоздев; исчез Жиров в роли соучастника ограбления фелуки, как и вся эта сцена, явно навеянная детским чтением книг про пиратов («Шлюпка подошла вплотную к пахнущему деревом и варом остову, со скрипом поднимающемуся из вод и уходящему в волны. В снастях свистел ветер»). Главное же — исчезли речи Жадова о пришествии некоего Михрютки. Там была подлинная «классовая» злоба против прихода Чумазого, Грядущего Хама. На разглагольствования Гвоздева о грядущем равенстве Жадов иронически спрашивает: «Оставите заслуженную, революционную аристократию?» — и предрекает новый передел власти. «Михрютку кривоногого, сукиного сына, сифилитика, ненавижу и презираю откровеннейшим образом; вместе с вами согласен ровнять его под гребенку и бить по башке, когда он зарычит. Согласен устраивать революцию хоть завтра, с утра. Но уж только, дорогой мой, не во имя моего равенства с Михрюткой, а во имя Михрюткиного неравенства… Хозяином буду хорошим, да, да, заранее обещаю».
Что ж, то была и в самом деле политическая редактура, но результатом (а быть может, и целью?) имевшая не «перемену знака от минуса к плюсу» (О. Н. Михайлов), а пока — насколько это возможно — очищение романа от политики, результатом чего стало то, что ряд весьма политизированных персонажей — Кий Киевич, Струков, Жадов и другие — выведены за рамки политических пристрастий или ангажированности. Ну его к черту! — подумал, вероятно, граф и решил «пока» не связываться. Он и в самом деле сменит «вехи», но лишь тогда, когда власть поменяет скрижаль «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» на (что уже внедрялось перед войной) «Сплотила навеки великая Русь». Вот тогда стало крепко, бодро и надежно! Но все это произойдет гораздо позже, скажем, в романе «Хмурое утро» (1939). А в 1927-м, в самом неопрятном своем романе «Восемнадцатый год», Толстой трактует революцию то так, то этак, но в основном вполне по-пильняковски или по-есенински, то есть как новую пугачевщину, и предложение М. Горького включить его в круг авторов «Истории гражданской войны» вызывает резкие возражения М. Н. Покровского и других как автора ненадежного, в чем они, конечно, были правы. Он стал надежным позже и не для них.
Что еще? Исчезла одна из двух карикатур на Маяковского. В 1914 году «никому тогда не известный Аркадий Семисветов, огромного роста парень с лошадиным лицом», эпатирует прохожих (осталось). В 1916-м завсегдатай кабака «Красные бубенцы», «вон тот, с лошадиной челюстью — знаменитый Семисветов, выдернул себе передние зубы, чтобы не ходить воевать, и пишет стихи… „Не раньше кончить нам войну, как вытрем русский штык о шелковые венских проституток панталоны…“ Эти стишки у него печатанные, а есть и непечатанные… „Чавкай железной челюстью, лопай человеческое мясо, буржуй. Жирное брюхо лихо распорет наш пролетарский штык“» (снято).
Существенные коррективы внесены и в поездку журналиста Антошки Арнольдова (мне приходилось отмечать очевидную автопародийность этого персонажа) в деревню за впечатлениями по поводу начавшейся войны с немцами.
Предисловие к берлинскому не воспроизводилось ни в одном советском издании вплоть до 8-го тома ПСС, о котором шла речь выше. Но, редактируя текст в 1925 году, Толстой собирался перепечатать и предисловие, подверг его правке, выбрасывая такие, например, фразы: «<…> новый государственный строй, сдавивший так, что кровь брызжет между пальцами, тело России, бьющейся в анархии». И опять-таки удивительно, но в 1947 году оно воспроизведено без купюр.
Из 295 книжных страниц романа сокращено всего 20 страниц, причем самое объемное сокращение приходится на линию Жадова — 14 страниц. Вот и все о пресловутой «смене вех» в политической редактуре оборотистого графа. Главная же правка, правка большого писателя, безмерно любящего русское слово, состоялась в 1943 году, когда мастер тщательно, с какой-то олимпийской бесстрастностью прошелся по тексту, предав его сотням и сотням, а может быть, и тысячам исправлений, уточнений, сокращений, редко — дописок. Я позволю себе лишь один пример — в обожаемой мною с первого чтения, чисто алексей-толстовской фразе.
Было: «Над головой толклись комарики двумя клубочками живой пыли».
Стало: «Над головой толклись комарики».
Редко кто пишущий пожертвовал бы дивным сравнением для большего, «окончательного» совершенства.
«Детство Никиты», оно же первоначально «Повесть о многих превосходных вещах», объединено в один том с «Хождением…», вероятно, по принципу единства времени и места их создания. Разумеется, можно вообразить в детстве Никиты детство героев романа — собственно, так оно и есть. Но поскольку издание «Молодой гвардии» носит, конечно же, особый характер — как преподнесение первотекста известнейшего романа, оно требует прежде всего политико-текстологического аспекта разговора. «Детство Никиты» не ложится в него. Считается, что авторская правка в его переизданиях носила несущественный характер. Если сопоставлять с первой и второй редакциями «Хождения…», то это так. Но если вернуться к неутолимому стремлению Алексея Толстого править, чистить, шлифовать свои старые тексты, то «Детство Никиты» не исключение, и здесь я снова приведу лишь один пример. Последний абзац повести.
Было: «Наутро матушка, Аркадий Иванович и Никита пошли в гимназию и говорили с директором, худым, седым, строгим человеком, похожим на Дон Кихота… Через неделю Никита выдержал вступительный экзамен и поступил во второй класс…
Этим событием кончается его детство».
Стало: «Наутро матушка, Аркадий Иванович и Никита пошли в гимназию и говорили с директором, худым, седым, строгим человеком, от которого пахло медью. Через неделю Никита выдержал вступительный экзамен и поступил во второй класс…»
Предисловие О. Н. Михайлова примечательно многим: и присущим этому критику личным до интимности отношением к перипетиям биографий русских писателей, и меткими наблюдениями над текстом, и острым словом, и тем, увы, что оно в значительной части объема состоит из цитат, самоцитат и раскавычек, как, например, из все того же комментария И. Векслера и И. Сермана («тем самым из сюжета романа выключена линия Бессонов — Акундин», «инженер Струков из анархиствующего циника превращается в обычного злобного обывателя» и др.). Самое точное из наблюдений О. Н. Михайлова — над примерами мелкой, но целенаправленной «антирелигиозной» правки 1925 года как «измены общему замыслу, если учесть, откуда Толстой позаимствовал название своего романа». Сугубо прав автор предисловия, обращая внимание читателя на блестяще сформулированную и даже «прощенную» Буниным искреннюю «способность ассимиляции» со средой обитания как ведущую черту натуры А. Н. Толстого. В своих статьях об А. Н. Толстом Михайлов прилежно, с обилием цитат и опорой на мысли, издавна следует за Буниным. Есть и неточности: рассказ Толстого называется «Четыре картины волшебного фонаря», а не «Четыре стороны…», образ революционера Гвоздева не улучшен, а вовсе отброшен (впрочем, и сам Михайлов то говорит о «переработке» Гвоздева, то заявляет, что тот вовсе выброшен из текста).