Лоренс Даррел - Клеа
«Да нет. Езжай, так будет лучше. Теперь, когда страха больше нет, мне понадобится время, чтобы прийти в себя. Уж этой-то заслуги у тебя не отнять — ты вытолкнул меня назад, в фарватер, и прогнал дракона прочь. Он уполз и больше никогда не вернется. Ты не целуй меня, ладно, просто положи мне руку на плечо. Нет-нет. Ты езжай. Теперь, по крайней мере, все станет много проще. И не нужно будет никуда спешить. Тут есть кому позаботиться обо мне, сам понимаешь. Ты уедешь, устроишь все свои дела, а там посмотрим, да? Ты ведь будешь там совсем один; может, оно и к лучшему: глядишь, писать начнешь — или попробуешь начать по крайней мере».
«Попробую». Я прекрасно знал, что даже и пробовать не стану.
«Ты только обещай мне одну вещь. Сходи сегодня на Мулид Эль Скоб, а мне потом расскажешь; это же первый праздник после войны, и опять, наверное, иллюминация будет на весь quartier. Так здорово. Ты не пропускай, пожалуйста. Сходи. Пойдешь?»
«Да, конечно».
«Спасибо тебе, дорогой мой».
Я встал, помолчал немного, а потом спросил: «Клеа, а чего ты, собственно, боялась?»
Но она уже закрыла глаза и тихо-тихо пошла вниз по невидимой лесенке сна. Губы ее шевельнулись еще, но ответа я не разобрал. Только тоненькая тень улыбки осталась в уголках рта.
Я осторожно прикрыл за собой дверь, и в памяти вдруг всплыла фраза Персуордена: «Всего богаче та любовь, которая согласна отдать себя на суд времени».
Было уже поздно, когда я поймал наконец гхарри и поехал обратно в Город. На квартире меня ждала записка: отъезжаем на шесть часов раньше, катер уйдет ровно в полночь. Хамид стоял в дверях терпеливо и тихо, как будто уже знал, о чем в записке речь. Мой багаж забрал еще днем армейский грузовик. Что ж, оставалось только убить как-нибудь время до этой самой полуночи, и я решил и впрямь последовать совету Клеа: сходить на Мулид Эль Скоб. Хамид стоял все с той же скорбной миной, придавленный тяжким грузом очередной разлуки. «Вы назад на этот раз не получится, сэр», — сказал он, печально блеснув на меня своим единственным глазом. И меня захлестнула вдруг волна ответного теплого чувства. Я вспомнил, с какой гордостью он рассказывал историю своего увечья. Он ведь и один-то глаз сохранил только потому, что был младшим из двух братьев да еще и статью не вышел. Старшему мать собственноручно выколола оба глаза, чтобы спасти от мобилизации. Хамид же, уродливый и хилый, отделался одним. Брат был теперь муэдзином в Танте. Но как богат был он, Хамид. С драгоценным одним на двоих братьев глазом! Не будь у него глаза, разве получил бы он такую спокойную и высокооплачиваемую работу у иностранцев?
«Я приеду к вам в Лондон», — сказал он очень искренне и с надеждой в голосе.
«Отлично. Я тебе напишу».
Он уже оделся на Мулид в лучший свой костюм: алый халат, красные сафьяновые туфли и чистый белый платок за отворотом на груди. Да, ведь у него же сегодня выходной, вспомнил я. Мы с Помбалем скопили немного денег, чтобы оставить ему в качестве прощального подарка. Чек он взял осторожно, двумя пальцами и медленно склонил в знак признательности голову. Но и деньги были не утешение. И он повторил еще раз: «Я к вам приеду в Лондон», — словно сам себя хотел утешить этой мечтой, и крепко сцепил ладони.
«Вот и отлично, — сказал я уже во второй раз, хотя представить Хамида в Лондоне все как-то не получалось. — Я буду тебе писать. А сегодня схожу еще на Мулид Эль Скоб».
«Очень хорошо».
Я обнял его за плечи, и он, не привыкший по роду службы к подобной фамильярности, тут же спрятал лицо. Слезинка выкатилась из слепого глаза и сползла на кончик носа.
«До свиданья, йа, Хамид», — сказал я и пошел по лестнице вниз, оставив его стоять на лестничной площадке, будто в ожидании сигнала, вести откуда-то извне. И вдруг он бросился следом, шлепая подошвами своих праздничных туфель о ступени, поймал меня уже совсем в дверях за рукав и сунул мне в руку прощальный подарок, свой обожаемый старый снимок: Мелисса и я, мы идем с ней по рю Фуад забытым зимним днем.
3
Квартал дремал, квартал лениво лежал в тенистой фиолетовой грезе надвигающейся ночи. Небо — из нежного (на ощупь) velours[93], пробитого холодноватым светом тысячеглазой стаи электрических ламп. Эта ночь была накинута на Татвиг-стрит, как бархатное покрывало. И только чуть подсвеченные макушки минаретов на невидимых тонких стеблях плавали над нею во тьме, будто подвешенные к небу; они покачивались в нагретом за день воздушном мареве, словно кобры, готовые вот-вот раскрыть капюшон. Дрейфуя без забот и цели по этим знакомым улицам, я в который раз впитывал (на вечную память: кипсек арабского квартала) запах смятых хризантем, навоза и духов, клубники, человеческого пота и жарящихся голубей. Процессия еще не подошла. Она сплетется воедино где-то там, за кварталом публичных домов, среди могил, потечет неспешно к раке, соизмеряя свой шаг с ритмом танца, и по дороге завернет ко всем мечетям, чтобы прочесть хотя бы стих-другой из Книги в память об Эль-Скобе. Но светская часть празднества была уже в полном разгаре. В сумеречных переулках люди повынесли на мостовую обеденные столы, уставили их свечами и букетами роз. Так, прямо из-за столов, они смогут слушать высокие, прихотливо играющие голоса девочек-певиц, которые уже стояли на дощатых подмостках у входов в кафе, прорезая густой ночной воздух пронзительными четвертьтонами. Улицы были украшены флагами, и огромные, в тяжелых рамах лубочные картинки специалистов по обрезанию чуть рябили на вечерних сквозняках в едином ритме с флагами и факелами. Я видел, как в полутемном дворике расплавленный — белый и розовый — сахар лили в маленькие деревянные формы, из коих восстанет во плоти весь египетский бестиарий: утки, всадники, зайцы и козы. И фигурки покрупнее, персонажи фольклора Дельты: Юна и Азиз, извечные любовники, переплетенные, ушедшие друг в друга, и бородатые герои вроде Абу Зейда, при оружии, верхом и в окружении своих верных разбойников. Их отливали обнаженными, во всех деталях, с этаким залихватским акцентом на срамных частях тела — не правда ли, глупейшее из слов во всем великом и могучем? — и потом ярко раскрашивали, прежде чем надеть на них костюмы из бумаги, мишуры и сусального золота и выставить в ларьках меж разных прочих сладостей, чтобы детям было на что поглазеть и потратить деньги. На каждом свободном клочке земли выросли цветистые шатры, и всяк имел свой знак и стиль. Игроки уже трудились вовсю — Абу Фаран, Отец Крыс, балагурил, зазывал клиентуру. Перед ним на козлах покоилась огромная игральная доска с двенадцатью «домами» по периметру, и на каждом были написаны имя и номер. В центре — белая, расписанная зелеными полосками крыса. Вы ставите ваши деньги на номер дома, и если крыса в него войдет — банк ваш. По соседству шла та же игра, но только с голубем; когда все ставки были сделаны, на доску бросали горсть зерна, и голубь, подбирая зернышки, забирался в конце концов в один из пронумерованных отсеков.
Я купил себе пару сахарных фигурок и сел за столик у кафе, чтобы поглазеть на эту многоликую толпу во всем обилии первичных, основных цветов. Мне очень хотелось бы сохранить на память моих маленьких «аруз», «невест», но я знал — они скоро растрескаются или еще скорей к ним найдут дорогу муравьи. То были двоюродные сестры santons de Provence[94] или bonhommes de pain d'йpices[95] всякой даже самой захудалой французской сельской ярмарки или нашего собственного, вымершего к сожалению, племени золоченых пряничных человечков.
Я заказал мастики и съел ее с холодным, шипящим в пиале шербетом. Я сидел у самой развилки двух узких улиц и смотрел, как красятся в окошке второго этажа проститутки, чьи аляповато разукрашенные будки появятся потом между шатрами фокусников и шарлатанов; карлик Шоваль, злой местный клоун, взялся уже подпускать им снизу шпильки, и каждая удачная острота сопровождалась взрывом хохота. Пронзительный, с металлической ноткой голос; и еще, невзирая на свой крохотный рост, он был хорошим акробатом. Он говорил беспрестанно, даже и в стойке на голове, и увенчал репризу двойным сальто. Гротескное, густо набеленное лицо и губы, подведенные помадой в приросшую к лицу ухмылку. В другом углу за плотным занавесом сидел Фарадж, предсказатель судеб, с магическим набором инструментов: песок, чернила и чудной такой, покрытый шерстью шарик, вроде как бычье яйцо, только шерсть была черной. Необычайно красивая проститутка присела перед ним на корточки. Он уже успел измазать ей ладошку чернилами и теперь убеждал, что без гаданья ей никак не обойтись.
Маленькие сценки из уличной жизни. Старуха, сумасшедшая и уродливая, вдруг выскакивает на улицу, словно ведьма, и принимается изрыгать проклятия столь ужасные, что у всех проходящих мимо кровь стынет в жилах и воцаряется мертвая тишина. Глаза налиты кровью и блестят, как у медведя, из-под шапки спутанных седых волос. Юродивых здесь считают своего рода святыми, и ни у кого не хватает смелости попытаться ее унять — ведь проклятия могут пасть на голову любого, и тогда ему придется худо. Внезапно из толпы выскакивает маленький замурзанный оборвыш и тянет ее за рукав. Она успокаивается будто по мановению волшебной палочки, он уводит ее обратно в проулок — и праздник смыкается над памятью об этом инциденте, как зарастающая кожа.