Игорь Губерман - Гарики из Атлантиды. Пожилые записки
Из них одна израильская — говорящая о некоем прекрасном человеке. Близкий друг мой в первый год приезда так однажды обнищал, что лихорадочно задумался, где можно срочно раздобыть какие-нибудь пусть не крупные, но быстрые деньги. И вспомнил о приятеле, который хоть немного, но устроить мог немедленно, притом не в долг, а насовсем. Приятель тот руководил лабораторией по искусственному оплодотворению молодых женщин, которым не удавалось забеременеть естественным путем. А потому там постоянно требовались доноры, готовые за пятьдесят (по-моему) долларов сдать порцию своего заветного мужского содержимого. И в рассуждении такого легкого и справедливого заработка друг мой побежал к своему приятелю. А тот ему прекрасные сказал слова:
— Ты вот что, на тебе пятьдесят долларов, катись отсюда с такой скоростью, чтоб я тебя не заметил. А прижмет — еще раз дам. И чтоб сюда не появлялся. Ты же с одного-единственного раза себе жизнь испортишь: ты с тех пор, как семя сдашь, едва заляжешь с бабой, сразу будешь думать только об одном: сейчас опять пропадут пятьдесят долларов!
Этого приятеля с уверенностью следует занести в хорошие люди. Как тех — я повторяю сознательно, — кто помогает нам ориентироваться в жизни.
А вот недавно, например, когда какие-то удачные концерты были, и записки, и цветы, и мог я невзначай вдруг о себе подумать с восхищением, подвернулась мне история, рассказанная тещей. Полагаю — неслучайно, ибо теща у меня — заведомо хороший человек.
Качалов, знаменитейший артист, ей это некогда рассказал по свежему впечатлению. Он как-то вышел из Дома творчества пройтись перед обедом по морозу. Шел, помахивая палкой, и неторопливо размышлял. О том, что жизнь прожил не зря, что чтец великий, что в театре всеми почитаем и артист народный, трижды высшей премии лауреат. А в это время вывернулась из-за угла худая пригородная лошадка, запряженная в телегу, испугалась палки у прохожего в руке и в сторону шатнулась боязливо. А возница ее чуть огрел кнутом для воспитания и с добродушием сказал:
— Ты что-то, пегая, состарилась, видать, от всякого говна шарахаешься.
Мне вовремя эта история пришлась, спасибо, теща, — даже если Вы придумали ее.
А люди, от короткого общения с которыми становится вдруг легче и светлее жить? Их было много на моем веку, а это, может быть, и есть тот самый фарт, о коем мы хлопочем, не осознавая, в чем он состоит.
* * *Я ездил по Америке, усердно завывая свои стишки. День я проводил в самолете, после каждого концерта была недолгая пьянка в доме, где меня приютили, а наутро я уже опять торопился. Шла густая гастрольная рутина. В Балтиморе вдруг застал меня звонок с предложением выступить в Нью-Йорке (и не просто, а на Брайтон-Бич) в каком-то клубе имени Высоцкого. За честь почту! И возвратился я к столу. А мой приятель балтиморский сказал:
— Давно я виноват перед тобой. Я как-то был на Брайтоне, а там один мужик содержал магазинчик, вся витрина у него была заклеена рекламой в стихах. И чисто для тебя были стихи, а я забыл сфотографировать. А после прогорел он и закрылся.
— Что-нибудь хоть помнишь? — огорченно спросил я.
Приятель помнил. С точки зрения русского языка стихи были великолепны:
У нас купив вы хлеб ржанойи принеся его домой,в восторге будет вся семья,воскликнет радостно жена:не хлеб, а пародия!
Конечно, это мой клиент. Значения слова «пародия» автор явно не знал, но инстинктивно ощущал, что это нечто хорошее. Об остальных пластических достоинствах тут нечего и говорить, я только горестно зачмокал губами. Неужели больше ничего не осталось от безвестного самородка? Нет, приятель помнил еще один шедевр:
А я люблю повеселиться,люблю особенно поесть,а на диету чем садиться,вам, дамы, лучше на хуй сесть.
Имени автора вспомнить не удалось, но моя поездка в Нью-Йорк осветилась дивной надеждой разыскать этот сгоревший на торговле талант.
Стояла жуткая июньская жара, зал снят был на дневное время, и уже десяток приятелей заверили меня, что публики не будет вообще. Поскольку брайтонцы свою увесистую порцию высокого искусства получают вечером в двух ресторанах, где поют прекрасные певцы (под пение которых они пляшут), а днем они предпочитают море. Да еще в субботу… Наберешь в обрез на оплату зала и кассирши, лучше отмени, пока не поздно отказаться, вон уже какой ты нервный и усталый. Жадность, кстати, фраера сгубила, это тоже не забудь.
Все упреждения сливались в дружный и единогласный хор. Но я решил концерта не отменять. Надеялся, что кто-нибудь придет (о, самомнение заезжих гастролеров!), а у пришедших выспросить надеялся о канувшем владельце магазина.
Туда меня подвез приятель. Место разыскалось быстро, мы поднялись по темной грязной лестнице, оказавшись в грязном полутемном фойе. А в зале острый ощутил я стыд за имя Высоцкого, прилепленное к этой жалкой дискотеке. Болтались всюду вялые гирлянды разноцветных воздушных шаров, популярное и пошлое украшение, с неких пор вошедшее в моду. Прогноз приятелей сбывался: вяло и по-одному стекались пожилые, вялые евреи. Оставалось минут двадцать до начала, печаль моя была нисколько не светла.
— Так это вы здесь выступаете сегодня? — подошел ко мне сзади полный невысокий человек лет семидесяти. Жаль, что невозможно передать на бумаге тот густой украинско-еврейский акцент, делающий речь одессита насыщенной и обаятельной вне зависимости от содержания.
Я сдержанно кивнул.
— Это мой зал, — пояснил мне старик, и мы пожали друг другу руки, знакомясь. — Меня зовут Дима, я имею с зала только цурес.
— Я заплачу вам сразу после вечера, — заверил я его.
— Да, только цурес и расходы, — бодро повторил он. — А жена мне говорит: послушай, Дима, что ты держишь нам убыточное место? Я в ответ ей отвечаю: дура, где еще тебя будут слушать бесплатно? Она певица, — пояснил он.
— А вы? — спросил я из вежливости.
— Я бывший музыкант, — сказал старик. — Сейчас держу колбасную коптильню. Заходите как-нибудь, такой семипалатинской вы не найдете даже в Минске.
Я засмеялся географии его мышления.
— А с чем вы выступаете? — спросил Дима. — Тоже поете?
— Я читаю стихи, — с достоинством ответил я.
— И сами это пишете? — Он явно был интересант.
— И сам пишу, — в тоне своем я уловил обидчивую надменность.
— Я тоже их писал, — горестно поведал Дима. — Тут раньше у меня был магазин, так я писал рекламу на витрину.
Острое предчувствие фарта сделало мой голос вкрадчивым и нежным.
— Это ваши стихи, Дима? — И я прочел ему услышанное в Балтиморе.
Димино лицо расплылось в польщенной улыбке.
— Таки меня знают в Израиле? — спросил он.
Я не мог не кивнуть.
— Это друзья, — сказал старик растроганно. — Я им за столом читаю, а они мне говорят: на тебе, Дима, десять долларов, спиши слова. Хотите, я вам почитаю?
— Очень хочу, — искренне ответил я. До начала оставалось минут десять. Как коммерческое мероприятие концерт уже провалился. Дима принялся вполголоса читать свои другие рекламы, и мне делалось все грустнее и скучнее: мой приятель явно запомнил две лучшие. А в остальных уже не было той чистой свежести примитива, любимого мной в стихах и в живописи. Пора было идти в зал.
— Вы так хорошо слушаете, — благодарно сказал Дима. — Я прочитаю вам поэму про любовь.
— Уже нет времени, — испуганно ответил я.
— Я только самое начало, — настойчиво сказал Дима. — Самое начало.
Я застыл покорно, злясь на докучливого старика, на разочарование свое, на день, который не удался. И услыхал две гениальные строки:
Под небом тех волшебных звездя видел много разных пёзд…
— Это изумительно! — закричал я. — Но, Дима, мне пора!
И опрометью кинулся в зал. На душе у меня было радостно, светло и благоуханно. Горстка слушателей реагировала сонно, искоса я взглядывал на Диму, он ни разу не улыбнулся. Вылезла какая-то девица сильно средних лет, настырно умоляя, чтобы дали ей прочесть стихи, мне посвященные. Я вежливо посторонился, выдавив приветливое что-то, она жарко прочитала сумеречный женский бред (я ей приснился), зрители смущенно похлопали. Я продолжал, пустившись во все тяжкие и педалируя смешные места, уж очень мне хотелось, чтобы Дима улыбнулся. Но все усилия были напрасны. Я обреченно объявил антракт. Он подошел ко мне, обнял за талию и с тем же выражением лица сказал негромко:
— Вы пишете в моем ключе!
Я засмеялся, это мне польстило.
— Нам бы надо вместе издать сборник, — сказал Дима.
— Это была бы дивная книга, — согласился я. — Мы отберем туда все про любовь.
И Дима замолчал, явно обдумывая финансовую сторону идеи. Подошел приятель и шепнул, что мы сразу уедем, ждал нас некий малосимпатичный человек, но я не мог от разговора с ним отказаться, только сразу и заранее расстроился. Второе отделение читал я по накату и автоматически, ибо вертелись мысли, очень уж далекие от стихов. А сбора явно не хватало, чтоб со всеми расплатиться, — ведь еще был устроитель вечера, отыскавший меня в Балтиморе, но не сумевший обеспечить публику.