Анжел Вагенштайн - Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай!
— Не знаю, — ответил раввин. Я получил его от своего предшественника, мир его праху, а он — от своего и так далее. Но что там, в этом конверте, Всевышний свидетель, мне неведомо.
— Друг мой, тогда давай сделаем так, — предложил кандидат в папы раввину. — Когда вы выйдете из зала аудиенций, а вы, евреи, выходите всегда последними, я перейду в библиотеку. Один из моих кардиналов догонит тебя и пригласит в мои покои. Захвати с собой этот конверт, и давай, наконец, проверим, что там внутри. В конце концов, в Священном писании такого греха не значится!
— Ладно, — согласился раввин, славившийся своим свободомыслием.
Так они и сделали. И когда остались наедине в папской библиотеке и вскрыли древний конверт, как вы думаете, что они там нашли?
— Что?! — почти хором спросили мы с Сарой.
— А вот что: неоплаченный счет за тайную вечерю! Теперь ты вникнул в мою мысль — о счетах, по которым рано или поздно приходится платить?
Я кивнул с умным видом, будто и в самом деле понял.
С Сарой я прощался самым учтивым образом, даже слегка официально — поблагодарил ее за чай и пожал руку. Ребе бен Давид проводил меня за порог, но когда я уже выходил со двора, открывая калитку, его голос заставил меня обернуться:
— Изя, так зачем ты приходил?
И тут я спохватился, что от смущения снова прихватил с собой Тору и Талмуд, которые принес раввину. Протянул их ему, и заметил добрую понимающую улыбку, чуть тронувшую уголки губ ребе.
3Я сидел на краю оврага, у моих ног простирались поля Колодяча, тихая извилистая речушка кокетливо змеилась средь полей, цветущих вишен и слив-дичек. Человек, никогда не бывавший в нашем Колодяче под Дрогобычем, не может представить себе этой Божьей благодати — с просинью васильков в полях ржи, зеленью молодого ячменя, золотом цветущего рапса, белой весенней кипенью фруктовых деревьев, над которыми плывут белые облака, так что не понять, это земля отражается в небесной прелести или Господь Бог, разомлев на майском солнце, рассматривает творение рук своих в великом зеркале Природы. Вдали пылили по тропинкам, сверкая икрами, босоногие украинки, узнаваемые по белым платкам на головах; ветер доносил до меня отрывочные звуки украинской песни. Вот их нагнала белая лошадка, впряженная в телегу, девушки замахали руками, возница тоже махнул им в ответ — по его широкополой черной шляпе легко было догадаться, что он — из наших — и мимоходом, наверно, отпустил девушкам какую-то соленую шутку, потому что аж сюда долетел их звонкий смех.
Кто-то положил мне руку на плечо, заставив вздрогнуть, а затем присел рядом. Это был мой дядюшка Хаймле.
— Не грусти, — сказал он. — Служба в армии — это как оспа, ангина или коклюш. Ими просто нужно переболеть. Закурим?
Я удивленно посмотрел на Хаймле.
— Ты ведь знаешь, я не курю.
— Не могу себе представить некурящего героя военных действий! Давай!
Я взял протянутую мне сигарету, дядя Хаймле долго щелкал и тряс своей огромной бензиновой зажигалкой, пока она не вспыхнула дымным огнем. Я затянулся, закашлялся, а затем рассмеялся сквозь слезы и дым. Дядюшка тоже засмеялся.
— Ты, в сущности, любишь ее, а? — внезапно спросил он.
— Кого? — смутился я.
— Ту, за которую получил от отца пощечину.
— Две, — уточнил я. — Первая была от нее.
— Ага… — заметил дядя. — Значит, дело совсем не на мази!
— Да я об этом даже не думаю, — с важностью заявил я. — Это все было просто так.
— А не должно быть «просто так»! Ты ведь идешь на войну, будешь брать приступом страны и континенты. В захваченных столицах тебя будут восторженно встречать местные жители, очаровательные полногрудые женщины украсят твое оружие цветами…
— Дядя, будет тебе… — сконфузился я.
— Не перебивай меня, и смотри в глаза, когда я с тобой говорю. Так на чем я остановился?.. Тебя спрашиваю — на чем я остановился?
Я судорожно сглотнул сухой ком в горле.
— На полногрудых женщинах…
— Так… Я не могу отпустить тебя на их ложе, не просветив… Завтра мы с тобой отправляемся в Вену. Это будет мой тебе подарок.
Я засиял.
— В саму Вену?
Но тем же вечером отец, услышав новость, почему-то не засиял.
— Но ведь это страшно дорого!
— Тебе все дорого — отрезал дядя Хаим. — Ведь это я плачу!
Мы сидели за столом, ужинали.
— А откуда у тебя такие деньги, Хаймле? — спросила мама.
— Спрашивать нужно не откуда у тебя деньги, а для чего они тебе нужны! А они мне нужны, чтобы свозить вашего сына в Вену. Пусть увидит нашу столицу, прежде чем на долгие годы засесть в окопах…
Дядюшка явно увлекся, его занесло…
— На долгие годы? — ужаснулась мама. — Но ведь война идет к концу!
— Ну никакого поэтического чувства! В поэзии ведь принято говорить «долгие годы»! Или, к примеру, пишут: «Он постучал в дверь, и прошла целая вечность, прежде чем ему открыли». А сколько на самом деле прошло? Минута? Две?
Дядя Хаймле поднялся из-за стола и сказал мне:
— Завтра ровно в восемь я заеду за тобой на кабриолете. Если поезд придет без опоздания, в девять сорок пять уезжаем.
Он привычным движением сунул пальцы в кармашек для часов и, не найдя их там, стал похлопывать себя по другим карманам, в первое мгновение не осознав, что часов больше нет. Затем, спохватившись, смущенно сказал:
— Кажется, я их посеял.
— Золотые часы? — ужаснулась мама.
— Ну, и что, что золотые? — рассердился дядя. — Золотые — они что, не теряются? Изя, значит — завтра в восемь!
Схватил с вешалки свою шляпу, пробормотал «шалом» и сконфуженно выскользнул за дверь. Мама с отцом переглянулись: финансовый источник нашей поездки в Вену постепенно приобретал очертания.
4Мы с дядюшкой, покачиваясь, ехали в купе третьего класса. Дядя Хаймле задумчиво скользил взглядом по сплетению телеграфных проводов за окном, а я то дремал, то смотрел в окошко и снова задремывал. Наше купе было забито солдатами — кто на костылях, кто с перевязанной головой — они явно направлялись в отпуск по ранению. Один из них спросил дядю, когда мы прибудем в Вену, и тот с готовностью протянул руку к кармашку для часов, потом снова захлопал ладонями по другим карманам, пока не вспомнил, что часов нет, и украдкой взглянул на меня. Я притворился спящим. «Часов в пять», — ответил дядя.
Я вспомнил историю о раввине, ехавшем поездом в Варшаву, которого один молодой соплеменник, сидевший в купе напротив, спросил, который час. Раввин смерил его взглядом и, ничего не ответив, закутался в свой плащ и уснул. На следующее утро, незадолго до прибытия поезда на варшавский вокзал, он сказал:
— Вы меня спрашивали, молодой человек, который час… Так вот, сейчас двадцать минут девятого, подъезжаем.
— А почему, достопочтенный ребе, вы не ответили мне вчера?
— Потому что дорога неблизкая, и если бы я тебе ответил, мы бы разговорились. Ты поинтересовался бы, в Варшаве ли я живу и по какому адресу. Затем, между прочим, есть ли у меня дочь. А потом в один прекрасный день ты свалился бы мне как снег на голову, напросился бы в гости и, в конце концов, попросил бы руки моей дочери. А я не намерен выдавать ее замуж за человека, у которого даже часов нет!
И я снова глянул на своего милого дядюшку Хаймле, который как раз задремал у окна. Со своими пушистыми кудрявыми рыжими бакенбардами, в пиджаке в крупную клетку, в поношенной шляпе-котелке, затвердевшей от носки, которую он бережно держал на коленях, дядя мог сойти за почтенного провинциального торговца зерном или скотом, каковым он не являлся. В сущности, он был никем — человек без определенных занятий, вечно кипящий новыми грандиозными планами, которые в конечном итоге должны были, пусть нескоро, привести его в Америку на постоянное жительство. «Трудно, — повторял он, — только добраться до американской земли. А потом все пойдет как по маслу! Это тебе не польский Тарнув, это — Америка!» В свое время дядя сделал ставку на одно нововведение, ранее неизвестное в нашем краю — на электрические пылесосы, столь модные в Америке. Привез откуда-то несколько штук и объявил, что принимает заказы. Но заказов не последовало — и не то чтобы товар был плох, просто в Колодяче во времена моего раннего детства еще не было электричества, и только наш дорогой император знал, когда же оно у нас появится. Затем дядюшка привез пятьдесят граммофонов с трубой и множество пластинок с немецкими шлягерами. Он с огромным удовольствием демонстрировал каждому желающему изумительное качество этих граммофонов, объясняя, что граммофон как таковой резко повысит уровень общей культуры во всем нашем родном крае, менял иголки и пластинки. Люди собирались послушать музыку, хлопали его по плечу, просили поставить еще и еще, пока в один прекрасный день вдруг не иссякли иголки, а на новые денег взять было неоткуда. Так он и не продал ни единого граммофона, сгрузил весь товар в телегу и отвез неизвестно куда. Насколько я помню, единственной успешной его сделкой стала покупка на какой-то военной распродаже громадного количества уцененных одеял. При покраске вместо уставного казарменного коричневатого цвета получился грязно-фиолетовый в розовых разводах, но дядя распродал их влет по смешным ценам. Прошло не так уж много времени, и не без участия портновского ателье «Мод паризьен» все в Колодяче облачились в одинаковые шерстяные костюмы и лапсердаки грязно-фиолетового цвета в розовых пятнах. Но я не верю, что эта сделка хоть на шаг приблизила дядю к заветным границам Соединенных Штатов Америки. Так что, независимо, от финансового успеха с одеялами, дядя вскоре вновь оказался без гроша в кармане. Но в голове его роилось множество новых идей, приносивших ему порой купюру-другую (с очень немногими нулями). В те дни, когда какой-нибудь наивный человек просил у него в кафе денег взаймы, дядя Хаймле неизменно отвечал: «Конечно, вот только вернусь из Парижа». «Как? — удивлялся его собеседник. — Ты едешь в Париж!?», на что следовал неизменный ответ: «Даже не собираюсь!»