Исраил Ибрагимов - Колыбель в клюве аиста
И то, как однажды в порыве откровенности Виолетта рассказала о тайне встреч ее у трюмо с "дамой", после чего собеседник едва не поперхнулся кофе?..
― Тебе нравится здесь, Миша?
― Да, интересно.
― Что интересно?
"Я мог бы рассказать и не такое. Ну, хотя бы о том, как просчитался с карьерой телевизионщика наш Рахманов..."
― Работа ничего, дядя Дауд. Чего тут только не увидишь...
― Нравится ― значит свыкнешься.
"...Что стряслось на чаепитии..."
― Освоился ― работа не сложная.
― Слышал, осенью забирают в армию.
― Уже предупредили.
― После армии куда?
"...О замечательном застолье на квартире у Виолетты..."
... Рахманов был приглашен на кофе и на "кинолектора", по словам Виолетты, зубра киноведения, киношпагоглотателя, потрясавшего Дом кино красноречием, эрудицией, человека, имевшего, несомненно, свою орбиту в Галактике, именуемой "кино". Приглашение, конечно, не обрадовало Рахманова. Более того, оно привело его в тихую ярость: да неужто он, Рахманов, ничто? Неужто его можно вот так, как половую тряпку, пнуть? Неужто в нем нет и капельки притягательного? Он шумно поставил на стол бутылку "Столичной", направился в коридор, чтобы водрузить на вешалку великолепные коричневый болоньевый плащ и шляпу-тирольку. Виолетта обомлела в ужасе: это Рахманов-то с бутылкой в кармане! Рахманов до сих пор в присутствии ее, Виолетты, не бравший и капельки спиртного в рот, никогда не позволявший неделикатных действий, этот учтивый, с тонкими манерами, насколько возможно человеку, получившему изначальное воспитание в глухой ― конечно же! ― провинции, именуемой Приозерьем, мужчина этот, Рахманов ― в обличии забулдыги?! Было от чего хозяйке однокомнатной квартиры и замечательного трюмо прийти в ужас!
Дальше ― того хлеще. Рахманов в диком восторге хлопнул ладонями, а затем, неотвратимо надвигаясь, протянул "киношпагоглотателю" руку со словами "Познакомимся ― привет деятелям кино!", стиснул в своей пятерне изящную ладонь "киношпагоглотателя", да так, что тот взвыл от боли. За столом Рахманов и вовсе, казалось, забыл о тормозах. Не дожидаясь команды, он по-хозяйски разлил спиртное. Пробка шампанского, к неописуемому восторгу Рахманова, взмыла вверх и, ткнувшись о потолок, ударилась о стол перед гостем. Рахманов налил в два бокала шампанского, а в третий, тот, что предназначался ему, водку. Со словами: "Ну, поехали" двинул в нутро содержимое бокала, смачно крякнул, сладко зажмурился, смакуя, воздел глаза вверх, подвинул к себе чашу с курицей, великолепной, с золотистой корочкой, пропаренной, прожаренной, сдобренной известными только хозяйке приправами и специями, окольцованной жареным картофелем ― Рахманов, хлопнув бокал водки, как ни в чем не бывало принялся за курицу. После второго бокала с курицей, предназначенной, конечно, для желудка "киношпагоглотателя", было покончено: горка костей и огрызков, возвышаясь на столе, являла печальное зрелище. Третий бокал, казалось, еще больше взвинтил аппетит ― он потянулся к фарфоровой чашке со столичным салатом, но рука Виолетты, возникшая на пути к чаше, заставила изменить решение.
― Хватит! ― взорвалась хозяйка, отодвигая машинально чашу с салатом к "киношпагоглотателю", мужественно боровшемуся с работой желудка вхолостую. ― Сиди, Саид, спокойно!
― Разве, ― возразил, запинаясь Рахманов, ― я делаю не так? Я съел курицу... Ну, выпил водки... каких-нибудь три рюмки, ну... полбутылки... ― он взглянул на "киношпагоглотателя", на горку куриных косточек и произнес: ― Извините, ведь мы собрались культурно побеседовать об итальянском кино... о Феллини, Росселини... правда, Виля? ― Рахманов сделал инстинктивное движение в сторону чаши с салатом, но снова, встретив противодействие, потянулся к бутылке, налил водки в рюмку, встал из-за стола, принял великолепную позу, взглянул на Виолетту ― у той чувства, калейдоскопически сменяясь, приняли конечное выражение безысходности и бессилия перед напором жесткой стихии, ― пронзил затем взглядом "киношпагоглотателя", сидевшего, казалось, невозмутимо, хотя метавшиеся глаза выдавали лихорадочную работу мозга, а кадык, двигавшийся вниз-вверх ― работу вхолостую желудка. Рахманов произнес здравицу в честь столичного гостя, приезд которого для местной интеллигенции значил много, ученика Ж. Садуля, знатока и тонкого ценителя кино, не только отечественного, но и зарубежного: французского, итальянского, японского, американского, мексиканского ― словом, то была здравица человеку во всех отношениях замечательному. Перед пятым, последним бокалом Рахманов порывался расцеловать уникального человека, но, столкнувшись с упорным нежеланием того целоваться и пить на брудершафт, разделался с содержимым бокала сам, закусил салатом, хлопнул кулаком по столу ― все! ― и молча, не попрощавшись, направился к выходу. Следом, огорчаясь и радуясь, бросилась хозяйка. На лестничной площадке Виолетта дала волю гневу.
― Ты вел себя, как забулдыга. Как ты... ― сказала она, но тут произошло нечто такое, что не позволило ей завершить фразу. О том, что должно было последовать за этим "как ты..." остается только гадать, ибо после резкой пощечины, секунду-другую спустя у нее вырвалось: ― Как ты... ты... смеешь бить? Не смей драться!
Стало ясно, что в первом варианте после "как ты..." имелось в виду другое. Не исключено, что Виолетта собиралась сказать: "Как ты мог так вести ― что подумал гость о тебе? Обо мне? Что подумает о здешних нравах?.." Возможно, Виолетта собиралась здесь, на лестничной площадке, привести в чувство "забулдыгу" Рахманова, но пощечина одна вслед за другой ― два щелчка с интервалом в секунду-другую, две звонкие пощечины, преобразовавшие намерения пристыдить в обыкновенную бабью ярость, стали своеобразным салютом новой эре во взаимоотношениях Виолетты Жунковской и Мирсаида Рахманова.
Два щелчка на лестничной площадке и последовавшие затем Виолеттины "Не смей драться! Забулдыга! Пьяница!.." открыли первую страницу эры Великого Отчуждения. Рахманов не столько умом, сколько сердцем догадывался о том, что, двигаясь вниз по лестничной площадке, он делал первые шаги к новой эре. Первая ночь первой эры была отмечена печатью странных намерений. Рахманову хотелось сделать себе больно: его охватила идея поиска беды. Ему показалось, что сделать это удобнее всего с помощью милиции. Он останавливал редких прохожих, просил сдать его в милицию, в полночь ввалился в дежурную часть в центре города, озадачив неожиданным заявлением милицейскую братию.
― Ребята, ― бросил он сходу, шумно опускаясь в кресло, ― сажайте меня! Отвезите в медвытрезвитель! Я пьян. Как?! Разве не ясно? Я пьяница, забулдыга.
Слова полуночника привели милицейскую братию в веселое настроение.
― Зачем? ― поинтересовались в дежурке.
― Затем, ― ответил "забулдыга", ― чтобы меня прогнали с треском с работы. С вытрезвителя пришлют справку, ― терпеливо, загибая на руке пальцы и удивляясь неведению братии, Рахманов разъяснил суть просьбы, ― справка попадет в руки начальства. Публично осудят и ― пиши заявление.
― Но мы не из бюро услуг.
― А милицейский долг? Кому, как не милиции, бороться с деформациями быта? Я пьяница! Слышите ― пьяница!..― Рахманова убивала непонятливость блюстителей порядка.
― Что ж... Если настаиваете, ― наконец-то сломались в дежурке. - Фамилия?
― Рахманов.
― Имя?
― Мирсаид.
― Работаете?
― На телевидении.
― Проживаете?
― На Деповской, 19, ребята.
― Поехали.
― Куда? ― поинтересовался полуночник.
― Куда положено ― в медвытрезвитель.
Потом по ночному городу несся милицейский рафик с повеселевшим Рахмановым и веселыми милиционерами. По дороге Рахманов успел потешить братию очень свежим анекдотом, поговорить о том о сем, и когда рафик вдруг притормозил у Деповской, 19, как раз у голубых ворот, по левую сторону от коих высился пузатый с островерхим тесом хозяйский дом, а по правую ― приземистая и тоже островерхая времянка, ― когда машина остановилась и на его вопрос: "Куда завезли, ребята?" последовало: "В вытрезвитель ― не видишь, что ли?", он, чуточку по инерции, покапризничал, а затем, осмелев, пригласил провожатых к чаю. Эра Великого Отчуждения, как и любая новая эра, началась с глубоких поворотов в судьбе, чего Рахманов еще не предвидел. Он не догадывался, что тогда в полночь на Деповской, 19, спустя три часа с начала эры, во времянке, сплошь заклеенной изнутри фотографиями Виолетты Жунковской, в тесной комнатушке, за громоздким столом, за чаем, разглядывая портреты "артистки", один из милиционеров попросит "забулдыгу" помочь оформить фотостенд РОВД, что он, Рахманов, согласится и, верный слову, едва ли не на следующий день примется за исполнение, что с того и начнется милицейская биография майора уголовного розыска Мирсаида Рахманова. Не догадывался он тогда в ночном милицейском рафике, рассказывая анекдот об истории зайца и лисы с лингвистическими тонкостями, а позже за столом, во времянке, принимая заказ на изготовление фотостенда, соглашаясь, но внутренне гадая об искренности парней в милицейских униформах, "перепутавших" адрес вытрезвителя ― нет, не догадывался тогда Рахманов, что Эра Отчуждения будет длиться долго; что оборвется она непредвиденно и нехорошо, у окошечка приемной онкологической больницы, спустя более двадцати лет с начала Эры, что он, в форме офицера милиции будет, волнуясь, стоять у окошечка; что в те минуты и секунды по другую сторону окошечка, в конце коридора, в одной из палат, рядом с тумбочкой, заваленной мандаринами, апельсинами, баночками с соками, будет лежать знакомый, но уже и незнакомый человек ― женщина с лицом Виолетты Жунковской, но далеко не той Виолетты, которую упорно, вопреки жестким законам Эры, держал в памяти; что женщина Виолетта-полутсантса, узнав о капитане милиции, сначала удивится, но, услышав, что капитан и Мирсаид Рахманов одно лицо, вспыхнет, машинально закроет ладонью рот ― точнее, провал в верхнем ряду зубов, через который она недавно намеревалась перебросить золотой мостик ― собралась, но ― ах! ― не успела ― и деньги были ― да не успела! ― что она замашет рукой:"Нет! Нет! Не надо! Не хочу!.." Что дежурная, баба, не наделенная природой даром фантазии, а может быть, еще чем-то не менее важным, и в самом деле откажет во встрече, сославшись на нежелание больной; что капитан оставит пакет с мандаринами и апельсинами, уйдет, что он будет сжиматься и сжиматься в обиде и гордости; что, несмотря на опыт оперативника с постоянными копаниями в человеческой психике, он так и не возьмет в толк случившееся в больнице; что обида затмит здравомыслие, что в следующую ночь после посещения онкологической больницы, когда он будет мчаться в милицейской машине, настраиваясь на очередное дело, в палате произойдет событие, положившее одним махом конец Эре Отчуждения ― Виолетты не станет ― нет, ее не переведут в другую палату, не выпишут ― она просто-напросто исчезнет, обратившись, может быть, в облако; что облако ― если, действительно, это будет оно ― устремится ввысь, что Виолетта глазами рассеивающего облака и жизни увидит полет некой птицы-нептицы; что, приглядевшись, увидит она затухающим взглядом в клюве загадочной летуньи колыбельку и успеет удивиться бытию, так хитро соединившему серьезное и наивное, реальное и нереальное...