Ян Отченашек - Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма
Мысль о Гассманихе удручала Мизину. Он всегда презирал ее, считал эту бабу ничтожеством, но что, если сегодня на собрании она заговорит? И скажет, что он зять домовладелицы! Глупость, конечно, дом пока что не его, и он может доказать это. Теща не выпустит дом из рук, пока не загнется. Что может доказать швейцариха?
Прогулка через Ригровы сады по дороге на службу успокоительно подействовала на Мизину, но мысль его продолжала напряженно работать. Скорей бы уж покончить с этой процедурой! В парторганизации на службе он уже проскочил, хотя несколько человек высказались против, в том числе и Бартош. Теперь Мизина представил себе, как сегодня вечером его будут сверлить любопытные взгляды швейцарих, прислуг и кустарей, всей этой голытьбы из соседних полуподвалов, как они начнут задавать ему бесцеремонные вопросы, а он будет торчать у всех на глазах, как глиняный болван в тире, и остро чувствовать свое унижение. От этой картины его бросало в жар и холод.
На службу он пришел вовремя, заскочив на соседней улице в какое-то парадное, чтобы прицепить партийный значок на отворот пальто. «Честь труду!» — бодро гаркнул он привратнику и ловко вскочил в кабину «бесконечного» лифта, которая, постукивая, донесла его до пятого этажа. Приветливо здороваясь с встречными, Мизина направился в свой отдел.
— Честь труду!
Между столами сотрудников он проходил в «аквариум». Все знают, к кому обращено громкое приветствие Мизины, и никто не отзывается. Главач еще приглаживает у умывальника свой элегантный чуб, Брих почти не поднимает глаз, Бартош бурчит что-то невнятное и, проводив Мизину взглядом, вставляет в мундштук половину сигареты и говорит Бриху: «Огонь есть?» Тот молча подает ему коробку спичек. «Спасибо».
Машинистка Ландова, молодая женщина в роговых очках, опускает голову к пишущей машинке, тихо вздыхает и начинает стучать. «При просмотре наших записей мы установили, что по направленному Вам нашему счету…» и т. д.
За всеми этими короткими репликами, обрывками фраз и испытующими взглядами Брих ясно чувствует общее напряжение. После ухода из отдела перепуганного Штетки и прихода туда Бартоша в отделе установилась атмосфера молчаливого служебного усердия. Нарушал молчание обычно сам Бартош. С сослуживцами он держался по-товарищески, — приятная неожиданность! — это все признавали, но все-таки… Иной раз сотрудники перебрасывались парой слов, но вскоре разговор иссякал. Понемногу, однако, в отделе привыкли к Бартошу. Главач, решив, что он «хороший мужик», стал держаться непринужденнее; опять зазвучал звонкий смех хохотушки Врзаловой. Ландова примиренно глядела в одну точку перед собой, но упорно избегала взгляда Бартоша. Однажды, после долгих колебаний, он осведомился у нее, как поживают Маша и медвежонок. «Спасибо, оба здоровы», — потупившись, прошептала она.
Жизнь в отделе потекла по-прежнему. Время от времени Главач рассказывал вполне приличный анекдот или советовался о решении шахматной задачи из газеты, а когда узнал, что Бартош — опытный шахматист, недолго думая, перешагнул последний рубеж недоверия. «Надо нам сыгрануть, товарищ Бартош!» — повторил он, наверное, раз двадцать, и Бартош каждый раз соглашался с серьезным видом, скромно подчеркивая, что давно не играл. Как-то он рассказал, что во время войны он и один француз, тоже сидевший в Бухенвальде, сделали шахматы из хлебного мякиша и часто играли, — это был у них единственный способ общения: языков друг друга они не знали.
Француза звали Жерар, он был преподавателем древних языков в Клермон-Ферране. Нацисты убили его перед самым концом войны… У них это называлось «убит при попытке к бегству». Светлый был человек! Когда его уносили, в руке нашли измазанную шахматную фигурку, черную королеву… С тех пор я не садился играть в шахматы… как-то не хватало времени, — извиняющимся тоном заключил Бартош. Отведя глаза от окна, за которым апрельский дождь стучал по крышам, он поймал взгляд Ландовой. Роговые очки некрасиво увеличивали ее серые глаза. Какой-то вопрос, очевидно, вертелся у нее на языке, но так и остался невысказанным. Бартош с удивлением заметил, что у Ландовой красивые, нежные глаза, и сердце его странно сжалось.
— Вы были в концлагере? — спросил Главач.
— Тридцать девять месяцев, двенадцать дней, шесть часов и одиннадцать минут, — с шутливой педантичностью, слегка улыбнувшись, отозвался Бартош и тотчас добавил, чтобы сгладить невеселое впечатление: — Месиво, которое там называлось хлебом, годилось разве что на шахматные фигурки. Проглотить его было не так-то легко.
Больше он не говорил о концлагере. Вспоминать это не очень приятно.
Брих почти не слушал этих разговоров, мыслями он был где-то далеко. В последнее время он редко улыбался, редко вступал в разговоры, и его общение с новым сотрудником отдела ограничивалось приветствиями, короткими деловыми фразами и репликами: «Спасибо!» — «Пожалуйста!» И все же Брих чувствовал, что напряженность между ним и новым, незваным человеком растет изо дня в день. Бог весть почему! Поднимешь голову и поймаешь молчаливый, внимательный взгляд. «Наблюдает! — думал Брих и хмурился. — Созорничать бы, показать ему язык!» Бриху казалось, что эти проницательные, глубоко посаженные глаза следят за каждым его жестом и выражением лица, что взгляд их лезет под кожу, как заноза, взрезает его, как скальпель, чтобы бесцеремонно проникнуть в нутро. Гляди, гляди, у меня крепкие нервы! И все же в Брихе нарастало унизительное беспокойство, глупая тревога, хоть и не от страха.
Иногда на столе Бартоша звонил телефон: вызывали Бриха, и ему приходилось совершать путь вокруг стола, запинаясь о шнур.
— Привет, уважаемый юрист, говорит Ондра! Все улажено, едем в конце апреля. Звоню тебе, чтобы ты заблаговременно приготовился.
— Не дури! — сдерживая злость, говорил Брих, оглядываясь на безразличного с виду, согнувшегося над бумагами Бартоша. — Я уже сказал тебе: отстань!
С невозмутимым видом он возвращался к своему столу, но на душе у него было тревожно. Раж с каждым днем усиливал натиск. Уговорам не было конца. Но все же Брих чувствовал, что его приятель не надеется на успех. «Не поеду!» Настояния Ража выводили его из равновесия, потому что телефонные разговоры происходили при внешне безразличном Бартоше. За недели, прошедшие с февраля, Брих обменялся с Бартошем всего лишь несколькими незначительными фразами, но он знал, что столкновение, которого он не хотел, неизбежно. Этот неприятный сухощавый человек, притаившись, как хищник, только и ждет случая, чтобы втянуть его, Бриха, в ненужный и волнующий спор. Так нет же, не доставлю ему такого удовольствия!
Но все это было не так-то просто. Брих не собирался обманывать себя, это было бы трусостью. Надо же глядеть на вещи прямо и видеть, что идешь в пустоту… Впервые в жизни Брихом овладело отвращение к работе. Ему казалось, что он связан по рукам и ногам. Он пытался преодолеть это отвращение, упорно сидел дома над учебниками, как червь в землю, вгрызался в пособие по английскому языку, но мысли у него разбегались. К чему учиться? Все равно всему конец, и усердие теперь бесцельно, глупо, мучительно, как вся его нынешняя жизнь. Почва ускользала из-под ног, все становилось бессмысленным.
Брих вставал из-за стола и пускался в утомительные прогулки по вечерней Праге, бродил по улицам, предаваясь мыслям, на которые не находил ответа.
Он думал об Ондре, об Ирене, о Барохе… В памяти вставало красивое, приветливое лицо бывшего экспортного директора, бумажка с его адресом жгла грудь… Распутье? Да, Брих на распутье, но путь, который предложил Барох, немыслим. Быть выброшенным на чужой берег, лететь как перышко по воле ветра в бурном мире? Покинуть страну, где ты родился, народ, на языке которого ты говоришь, город, без которого ты зачахнешь от тоски? Ведь ты иной, чем Ондра и чем Барох. Но в минуты подавленности он задумывался над их доводами, перед его взором развертывались заманчивые картины. Дальние страны! С детства он мечтал увидеть их! Пыхтящий локомотив увозит его в далекие края… Франция, море… Прогулки по кипучим муравейникам городов, знакомство с местами, названия которых звучат, как экзотическая музыка. Начать жизнь снова, по-иному… Но ведь уехать сейчас — значит, быть может, не вернуться сюда никогда!
Опершись локтями о неубранный столик закусочной, Брих поужинал кнедликами с невкусной подливкой. Вокруг него болтали посетители, но он ничего не слышал — он размышлял. За что бороться? За свободу и демократию против насилия? Стало быть, за то, что называли Первой республикой? За идеалы гуманности? А где они существовали в той республике, кроме как в книгах? Бартош, конечно, сказал бы, что это борьба за капитализм, ведь у них сейчас же готов ответ на все!
Брих не мог не признаться перед самим собой, что пропаганда так называемых реакционеров — это попросту дешевые конфетки в красивой обертке демократической фразеологии. А радио с того берега? Кое в чем они правы, а кое-что врут. Бороться против нынешнего режима? Против Патеры, которого он каждый день встречает на лестнице? Против соседа, что живет рядом? И в конечном счете, может быть, и вправду против социализма, а ведь эти люди хотят его. Сколько он сам еще до февраля спорил о социализме с Ондрой, упрекая товарища в предубежденности, — ведь Ондра частный предприниматель! — и защищал от саркастических выпадов приятеля эту благородную идею, сочетающую в себе величайшую человечность, справедливость и разум. Да, только глупец или преступник может восставать против социализма. Но сейчас Бриху казалось, что он очнулся от розового сна и уперся в какую-то стену. Не так он представлял себе социализм! Террор, диктатура, комитеты действия, рабочая милиция… Страх и ненависть! Месть и сведение счетов. Слыша подчас волнующие новости, Брих стискивал зубы. Изволь слушать их радио, читать их газеты! Все усердствуют наперебой в восхвалении социализма, все на один лад! Трусость людей так и выпирает наружу. Одних увольняют, других, более благонадежных, принимают на их места. Грозит опасность, что возникнет новая каста избранных. Новые карьеристы, ненавидя компартию, рвутся в ее ряды, видя в партбилете пропуск в рай несвободы. Трудбригады, лозунги, митинговщина — все это социализм? Власть рабочих? Нет, он, Брих, не примирится с этим, он не может и не хочет быть таким, как дядюшка Мизина. Лучше жить бессмысленно, чем позорно.