Леонид Сергеев - До встречи на небесах
— Слишком много шума. Все заполонили его книгами, а я читал — графомания. И в то же время совсем не печатают русских: Распутина, Евгения Носова, Юрия Кузнецова, Личутина… Даже не устраивают юбилеев, не упоминают… Подло это…
Марк Тарловский выразился осторожно:
— Коваль ввел формотворчество в литературный прием, но прием-то нужен для того, чтобы более выпукло показать реальность, а когда он самоцель — это просто желание пооригинальничать.
Мазнин выдал более хлесткий отзыв:
— У Коваля эпатажная словесная эквилибристика, за ней видны себялюбие и безразличие к судьбам людей.
Ну а сам Коваль, голова еловая, вполне серьезно считал себя гением, нашим национальным достоянием, а свою прозу называл «божественной». (Вначале в одной своей песенке пел: «Пора мне заняться делами — изысканным, божественным прозам внимать», потом заявил, что и сам пишет «божественное»).
Понятно, основательно разбирать жизнь и произведения творческой личности должны искусствоведы и критики, а такие, как я, могут только изложить свое мнение, на которое и не обязательно обращать внимание, но думаю, высказаться о Ковале имею право, ведь знал его не десять, не двадцать, и даже не тридцать лет, а побольше; к тому же, последние годы мы встречались почти каждый вечер. Я не гожусь на роль мемуариста и не стану отшлифовывать воспоминания, и, откровенно говоря, мне все равно, как их воспримут другие — честно расскажу то, что вспомню.
Сразу заявляю — Коваль был счастливым человеком, он прожил яркую, насыщенную жизнь и, в отличии от большинства из поколения пережившего войну, с детства не знал особых забот; его отец был генералом (полковником на генеральской должности), начальником уголовного розыска Московской области, и семья всегда жила безбедно.
Ну кто из профессиональных художников имел столько персональных выставок, сколько их имел художник любитель Коваль? И далеко не все художники, члены Союза, имели мастерские, а Коваль имел и в юности (на Абельмановке с Сапгиром и Холиным), и в зрелости (в Серебряническом переулке с В. Беловым). Кто имел возможности делать эмали на фабрике, где давали железо, огнеупорные краски, печь для обжига?
У кого из писателей был свой мощный покровитель (такой, как Я. Аким), который хлопотал за Коваля в Комитете по печати, ездил в Испанию, чтобы выбить ему премию Андерсена? А отец, надев ордена, приходил в дирекции издательств, и давал гарантии, что цензура пропустит все, что напишет его сын. Кто из писателей столько издавался и выдвигался на премии? Кто постоянно имел секретарш (одна печатала рукописи, ходила по издательствам, другая пристраивала картины, распространяла книги)? Кого из писателей, если он выпивал, домой отвозил личный шофер (сын реставратора Л. Лебедева или секретарша), кого на тысяче снимков увековечил личный фотограф В. Усков?
Кто имел три немалых участка в деревнях (с добротными избами и банями) в разных областях страны (один участок на Нерли находился в двух километрах от деревни, где жил прозаик А. Старостин, но они редко общались, поскольку Старостин дружил только с патриотами, а Коваль никогда им не был). Кто имел лодку с сетями, две машины (одну «ЛУАЗ» на двоих с Лебедевым), и даже в деревне на Нерли отару овец (пять штук, которых пас сосед)?
Кто из писателей сразу, после подачи заявления, получал машину (большинство стояли в очереди годами), а когда ее угнали, тут же получил вторую?
И не сбросишь со счетов, что Коваль ездил в Болгарию, Германию, Голландию и Данию, когда еще мало кого выпускали за границу, (Снегирева не пустили даже в Монголию, меня в Болгарию), после чего ходил в дорогих кожаных пальто и куртках, когда еще кожа не была униформой «новых русских», и когда менее обеспеченные друзья Коваля носили поношенную одежду (тот же Снегирев, Цыферов, Постников).
И нельзя забывать, что Ковалю повезло с женами. У него было прекрасная первая жена: красивая, немало сделавшая (как редактор) для становления мужа писателя, и родившая ему дочь (противная врачиха — о ней еще скажу). И вторая жена, еще более красивая, намного моложе Коваля, а по музыкальному таланту (вокалу) значительно превосходящая мужа. От нее у Коваля сын.
И с тещей актрисой Ковалю повезло, что, как известно, бывает крайне редко.
Плюс ко всему, Коваль жил свободно, не стесняя себя семейными обязанностями и, когда хотел, устраивал романтические приключения. Не случайно Лебедев называл Коваля везунчиком, а мы с Шульжиком — провинциалы, служившие в армии и потом в одиночку пробивавшиеся в Москве, считали его счастливчиком.
Собственно, и смерть Коваля (мгновенная) можно рассматривать как подарок в нашем возрасте, ведь многие загибаются мучительно, после тяжелых болезней. Другое дело — рановато он ушел из жизни, мог бы еще кое-что сделать, хотя многие писатели считают, что под старость он «исписался» и в пример приводят роман «Суер-Выер», который, действительно, никуда не годится.
Я познакомился с Ковалем в конце пятидесятых годов в мастерской, где он с Сапгиром и Холиным писал модернистские стихи, и занимался абстрактной живописью. Я в то время работал декоратором в театре Вахтангова, и мы сразу нашли немало общего (до войны даже жили чуть ли не в одном доме у Красных ворот, а позднее, после окончания пединститута, Коваль два года преподавал русский язык в сельской школе в Татарии, где я жил после эвакуации, и откуда ушел в армию, а еще позднее (уже в Москве) он преподавал в школе рабочей молодежи (где по его словам «в основном кадрил девиц»), а я недалеко от школы снимал комнату.
Как и Успенский, при знакомстве Коваль мне первым делом сообщил, что он вообще-то не Иосифович, а Осипович. Я с дуру не понял, к чему он это говорит — до меня дошло позднее, когда я заметил, что костяк его друзей составляют евреи. Он даже написал стихотворение:
Прости меня, Кролик, что я алкоголик,
Что часто хожу в ЦДЛ,
Что, кроме евреев, со мной и Сергеев,
Который совсем озверел (в другом варианте «но и он уже надоел»).
И в работах Коваля не найти любви к нашей стране (не зря драматург В. Розов говорил: «по тому, как человек пишет, всегда видна его национальность»).
Спустя несколько лет Коваль, начисто забыв, о чем говорил мне когда-то, организовал «Клуб Иосифовичей», в который включил Визбора, Коринца и Домбровского. А потом и четвертого: как-то ехал в такси, и водитель оказался Иосифовичем.
Странная вещь — некоторые мои друзья евреи при случае отрекаются от своей национальности. Однажды и Пьецух ни с того ни с сего сказал:
— У меня ведь нет еврейской крови. Ну, может, только четвертушка.
Но в нужный момент, когда мы выпивали втроем (с Ковалем) и речь зашла о каком-то еврейском писателе, Пьецух заявил:
— Евреи великая нация! — и хотел было перечислить «лучших современных прозаиков», но Коваль его остановил — при мне не хотел развивать эту тему.
Кстати, Пьецух вообще раздвоенная личность — с одной стороны, вроде, глубоко православный, с другой — недавно по телевидению объявил наш народ «изначально аморальным» и, что «самое ужасное существо — это русский идеалист»(!). Коваль подстать ему — в одной из первых своих рецензий (будучи сотрудником журнала «Москва») обрушился не на кого-нибудь, а на В. Кожинова, а последние свои работы печатал в самых сионистских изданиях «Огоньке» и «Знамени», и приятельствовал, сатана, с оголтелыми разрушителями страны (Вик. Ерофеевым, М. Розовским, Ю. Корякиным).
В первые годы нашего общения Коваль выглядел неплохо, вот только ходил тяжеловато, переваливаясь, как гусь. Потом объяснил мне, что с детства у него страшно болели ноги — ни один врач не мог вылечить, а мать вылечила (несмотря на этот недуг, Коваль хорошо играл в настольный теннис — чего-чего, а реакции ему было не занимать). И уже тогда его щеки напоминали мешки хомяка, а глаза навыкате — линзы от бинокля; он все видел, все подмечал, у него был крайне цепкий взгляд — никто ничего не мог утаить.
В середине шестидесятых годов Коваль недолго работал редактором в журнале «Детская литература», а я в том же журнале постоянно торчал, поскольку напротив находился подвал Дмитрюка, где мы иллюстрировали книги. В те годы мы с Ковалем особенно сдружились (ведь ко всему прочему, считались знатоками алкогольных напитков).
Старичина Коваль был сложный, азартный, противоречивый человек; в искусстве одной ногой стоял в авангарде, другой в классике; в быту его настроение менялось по несколько раз в день — от безудержно-радостного до глубоко-мрачного и даже озлобленного. На людях он чаще всего бывал благодушным, в отличном настроении (особенно после второго брака, когда отъелся, подобрел), заразительно смеялся после каждой своей реплики, как-то органично вплетал в разговор матерные словечки. В застолье в него влюблялись все женщины: от девчонок до старух. Да что там в застолье! К нему не ровно дышала половина женского населения Москвы (на день рождения он получал мешок поздравлений от всяких особ).