Леонид Сергеев - До встречи на небесах
Однажды Сергиенко затащил меня в театр Розовского, где собирались ставить его «Овраг» (но так и не поставили), и где он был своим человеком; затащил на мюзикл Паперного «Твербуль», о котором молодые актеры театра растрезвонили по всей Москве — рекламировали сами себя в прямом смысле. Это был не мюзикл, а балаган, с бессвязным набором слов и звуков. Через десять минут я одурел и выскочил из зала. Сергиенко высидел до конца (часа четыре) и, как оказалось, «балдел» от этого зрелища уже не первый раз. Естественно, при встрече мы до посинения доказывали друг другу, кто из нас полный дурак. И только на свой день рождения, когда мои друзья музыканты запустили музыку нашей молодости — классический джаз, а от Сергиенко послышался грозный окрик: «Выключите эту бодягу!», я понял всю несовместимость наших вкусов. И, кстати, компаний с разными духовными запросами. Именно с того дня мне пришлось отмечать свой день рождения два дня подряд: в первый — с друзьями музыкантами-байдарочниками, второй — с друзьями литераторами и художниками. Инженер Леонид Доменов, которому было все равно, о чем говорить, и что слушать, присутствовал оба дня. (Я устраивал выпивки не для того, чтобы пощекотать самолюбие, услышать приятные слова, просто такие дни — повод собраться всем вместе. Так же поступают и Мезинов с Тарловским, и Шульжик с Сергиенко, а вот Кушак с Яхниным никогда не собирают друзей, хотя на наши сборища прибегают одними из первых. Никак не пойму, что это — жлобство или еще что? Оба даже зажали свои шестидесятилетние юбилеи. Ну, Яхнин понятно — не хочет раскошеливаться, но Кушак-то почему? Никогда ничего вразумительного по этому поводу от него не слышал).
Разность вкусов и привязанностей не мешала нам с Сергиенко оставаться друзьями, ведь в главном: во взгляде на литературу, на порядочность, дружбу и материальные ценности мы были едины. И потом, надо признаться, меня тянет к людям, которые мыслят и поступают не так, как я. И вообще, хорошо, что все мы разные, ведь известно — больше всего раздражают те, кто особенно похож на нас.
Как-то мы с Сергиенко вышли из Домжура. Был отличный летний денек, но наш герой, вопреки обычаю, никуда не спешил и никуда меня не тянул — несколько дней назад закончился его долгий роман с художницей Настей (она окончательно бросила его), и он пребывал в глубокой печали (позднее этот роман ляжет в основу его слезливой мелодрамы «Дни поздней осени»).
— Пойдем, прогуляемся по арбатским переулкам, — предложил мой друг.
Мы бродили до темноты, и все это время Сергиенко выплескивал на меня свою боль; на улицах стояла мягкая вечерняя теплота, а он так нервничал, что поеживался.
Эта его Настя, профессорская дочка аристократических кровей, жила в роскошной квартире элитного дома: ее дед был главным художником «Детгиза» и, понятно, благополучие внучки ни у кого не вызывало сомнения — она иллюстрировала все, что хотела. Собственно, она пробилась бы и без деда, поскольку была талантлива, умна и красива, и, естественно, в глазах Сергиенко сияла, блистала, сверкала.
Как многие провинциалы, Сергиенко тянулся к людям «высшего общества» (в этом он чем-то напоминал Скотта Фитцджеральда) и не на шутку комплексовал в их среде (то и дело пытался уколоть за богатство, за образ жизни, и вообще за врожденную внутреннюю культуру):
— Ну, конечно, у вас высокие чувства и все такое… У вас мания величия!.. А мы что для вас, люди второго сорта, да?
Все это касалось женщин, мужчин из «высшего общества» он презирал — понятно, еще и потому что не мог быть таким, как они; не зря кое-кто считал его снобом, а кое-кто и мнимым интеллигентом.
Во время той прогулки я рассказал Сергиенко, как тоже когда-то смотрел на московскую элиту с немым восторгом (на художников Збарского, Щапова, Красного, Мессерера, которые еще в конце пятидесятых годов имели роскошные мастерские, «мерседесы» и целый пароход в Водниках); как, будучи бездомным и нищим, завидовал «арбатским мальчикам», сынкам и племянникам с известными фамилиями (Е. Дунаевскому, Эренбургу, Маркишу, Габриловичу — они с детства вертелись среди знаменитостей, которые их всячески поддерживали), и только женившись на манекенщице и узнав всю эту «золотую молодежь» (приятелей жены), понял — большинство из них дерьмовые люди, и главное — никакие не таланты, а дилетанты, нахватавшиеся всего понемногу (кстати, все «богоизбранные»).
Сергиенко отмахивался от моих ярких воспоминаний:
— Я все это знаю лучше тебя, но пойми, голова, Настя совсем другой человек. Она настоящая принцесса, и не какая-то книжная пустышка, а живая, умная…
Чувствительный, ранимый, он остро переживал любовное поражение, и мне было искренне жаль его, талантливого, неустроенного бессребреника. В очередной раз я завел разговор о том, что он, старый лысый пень, общается не с теми женщинами, что «карамельки» только обедняют его жизнь, что рано, или поздно они выйдут замуж за сверстников и он, их «папочка», останется один…
— Я знаю, — грустно кивнул мой друг. — Но с вашими старухами мне скучно.
Тот, кто думает, что Сергиенко не знал себе цены, как писатель — ошибается. Масса примеров, хотя бы вот: однажды он влетел в ЦДЛ прямо лопаясь от злости.
— Только что был в «Малыше» (издательство) и что мне говорит редакторша Васильевна?! Что мои сказки слабые!.. Это она говорит мне! Ну, во-още дает! Да еще ссылается на Мезинова, что и ему не понравились. Что они понимают?! Да она еще книжки не читала, а я уже издал три исторические повести! — и дальше начал распространяться в том смысле, что по-настоящему оценить талантливую работу может только талантливый мастер, а Васильева с Мезиновым и на средних мастеров не тянут.
В другой раз, когда я хвалил Коваля, себялюбец Сергиенко не вытерпел:
— Ты меня поражаешь! Ну что твой Коваль?! Он что, создал образ или сюжет?! Оригинальничает, пишет, чтобы всех поразить. Слишком возносят его! Вот у меня в «Собаках»…
Многих литераторов он вообще топтал что есть мочи.
— Твой Яхнин — прожженный тип, ноль без палочки, пишет тяп-ляп. Даже его жена Марина это понимает. Мы заговорили о литературе и она ему: «Уж ты-то помалкивал бы!». При мне, представляешь?! И он все терпит…
— Твой Кушак мерзкий тип. Представляешь, мы в Переделкино устроили вечер танцев. Он влетает: «Вам здесь не танцплощадка! Мешаете работать!». Ему, видите ли, мешаем писать его дурацкие стишата. Ну, во-още! Какой он поэт? Он компилятор. Я «Валентинки» лучше пишу.
О стихах молодых поэтов и вовсе говорил как о конфетах: нравится — не нравится. Обо мне отзывался неплохо, как бы снисходительно похлопывал:
— Между прочим, хороший писатель. Пишет необычно, так же, как и необычно говорит (случалось, в застолье, я что-нибудь брякну, он сразу своей подружке: «О, это запиши!»).
Но не дай бог кому-нибудь похвалить мою книжку. Поэт Голубничий рассказал:
— Вчера выпиваю с Сергиенко и Деверцем, и говорю, что из всей вашей когорты могу читать только Сергеева. Костя так расхохотался, и выдал: «А ты меня-то читал?».
Как-то сидим в компании с девицами, Сергиенко их тискает за все места, щебечет, внезапно мне бросает:
— Успенский пробил собственное издательство. Издает себя, Остера, и будет издавать Коваля и меня. О тебе ничего не сказал, вот так!
— Естественно. Я всегда на задворках.
Наедине Сергиенко говорил мне прямо:
— Ты плохой сюжетчик. Где каркас рассказа?.. О женщинах пишешь грубо, во-още как дикарь. Только и можешь о своих собаках… Слушай меня, балда, я все-таки журфак закончил. Не забывай об этом. И, между прочим, печатать не умеешь. У тебя то висячая, то лежачая строка (именно он объяснил мне, неучу, элементарные вещи).
Я и сам знал свои чудовищные недостатки и безоговорочно соглашался с ним, но дальше он сыпал на меня и более суровые упреки: и делаю я все не то, и живу не так, и не с теми дружу, и не с теми встречаюсь женщинами, и неправильно разговариваю с ними, и вообще не умею себя вести… Здесь уж я активно оборонялся от него, настырного.
Как-то сидит с девицами в ЦДЛ, увидел меня с папкой (я принес рассказ Дагурову в газету «Московский железнодорожник»), выхватил у меня папку, стал читать рассказ, одновременно потягивая вино и бросая реплики подружкам. Абзац прочитает, что-то спросит у девиц, перелистает страницу, еще абзац пробежит.
— Кость, что за небрежность? — говорю. — Я, может, ночь не спал, а ты листаешь по диагонали.
— Молчи! Я все увижу. Я профессионал!
И вроде, действительно, черт, все увидел, сказал — где именно плохо.
Сергиенко был настоящий друг: когда меня перестали печатать, он сам отнес мою рукопись «Оглянись…» в «Молодую гвардию» и написал на нее убедительную рецензию. Можно сказать, он и Приходько вернули меня в детскую литературу, когда я уже перестал писать для детей, и пробовал силы в рассказах для взрослых.