Леонид Сергеев - До встречи на небесах
Когда же дело касалось его произведений, Сергиенко становился на редкость практичным. В редакции у Розанова первым делом издал буклет — синопсис с перечнем своих произведений и предисловием какого-то польского писателя. Сунув мне в руки синопсис, сказал:
— На, смотри! Это тебе не хухры-мухры. Здесь еще не указано, что из «Собак» («Прощай, овраг!») я сделал пьесу, и она идет у Спесивцева в театре «На досках».
Чуть позднее он даже не познакомил меня с переводчиком из Голландии, хотя мы часа два выпивали за одним столом (вот бескультурье провинциала!), а отдав ему свои книги, сказал с приливом энтузиазма:
— Это классные вещи. Лучше в Москве ничего нет…
Такой был бахвалец! О своем таланте мог болтать на каждом углу — давал понять, что своим творчеством «расширил пространство», сделал приличный вклад в наследие человечества. Однажды сказал:
— Хороших писателей немало, но в литературе остаются единицы (естественно, такие, как он).
Бывал Сергиенко и не искренен. Как-то говорит:
— Рахманин подарил мне свой роман «Господин Сперматозоид». Ну, это во-още! Ужас! Кошмар! Невозможно читать!
В этот момент показался Рахманин и Сергиенко занервничал:
— Ой, ведь сейчас подойдет. Что ему сказать, прям не знаю…
Рахманин подошел:
— Кость, ну как?
Сергиенко заерзал, сбивчиво забормотал:
— Ну, я не знаю… Сергеев, конечно, меня осудит… Но во-още-то… мне понравилось…
Обо мне он, баран, ляпнул без всякой задней мысли, по простоте душевной. Рахманин был слабым писателем и тщеславным, самовлюбленным человеком, но он не был дураком — он все понял, как надо.
К писательской работе Сергиенко относился с ленцой, но если раскрутится, сидел как проклятый. Когда он писал исторические повести (а он, как прозаик, начинал именно с них, и писал эти повести быстро и свободно), мы иногда встречались в читальном зале «Ленинки», и я отлично помню его, склонившегося над книгами, сосредоточенного, серьезного… Исторических повестей для детей он наклепал несколько штук — в них полно фактов, но нет дыхания прошлого времени и еще чего-то, ну, в общем, скучноватое чтиво; по-моему, эту работу он делал честно, но ради денег. Другое дело — то, что он писал для души — это по-настоящему талантливые вещи (написать что-то уровня «Оврага» удавалось немногим).
Сергиенко вобрал в себя лучшие черты истинного россиянина — широту, щедрость, загульность; и простодушие, и доверчивость (доверился аферисту Розанову), и некоторый романтизм. Он из последнего поколения писателей, которые в своих книгах звали к добру, давали людям надежду на лучшее. Кто бы мог подумать, что наступит разбойничье время и наши прошлые неприятности покажутся мелочью в сравнении с настоящей трагедией всей страны, когда такие, как Сергиенко окажутся попросту не нужны. В девяностых годах все рухнуло, начались оргии «демократов», появилось разрушительное искусство и даже для детей стали выпускать безнравственные книги. На фоне теперешних настырных, циничных писателей и вала их конъюнктурных «произведений» Сергиенко выглядит человеком, который жил рядом с нами, но в другой стране, человеком идеализирующим мир, а его повести — неким чистым оазисом.
Но и среди нашего поколения, мне кажется, Сергиенко, как литератор, не был оценен в полной мере. Как пример — всего один вечер памяти, в то время как Ковалю их устраивают по два-три в год; а между тем, как сказал поэт Леонид Мезинов, «Сергиенко по таланту не ниже Коваля». Впрочем, Мешкову и Качаеву и одного вечера не устроили (как будто и не было таких писателей), а о Цыферове вспомнили спустя двадцать лет.
Бесспорно, лучшая вещь Сергиенко повесть о собаках «Прощай, овраг!». Я думаю, даже если бы он больше ничего не написал, этой повестью он навсегда останется в русской литературе для детей. Конечно, повесть не «Сны Чанга» Бунина, Сергиенко не проник в душу собак (что и понятно, он их не знал), не нашел красок для их индивидуальности; в повести можно разглядеть подражание «Маленькому принцу» Сент-Экзюпери («Просто эпигонство», — сказал Тарловский; но если внимательно всмотреться, покопаться, во многих произведениях можно найти отголоски каких-то предыдущих авторов), но ясно одно — это самобытное и гуманное произведение, и «не о собаках вовсе, а о нас с вами», как говорил сам Сергиенко. Не случайно, на похоронах нашего друга, поэт и издатель Синельников назвал «Овраг» бестселлером своего времени, и позднее переиздал его вместе с другими повестями Сергиенко.
— Кстати, если бы не женщины — вечные спутницы Кости — быть может, он и не написал бы такую вещь, — заметил поэт и издатель (имел в виду и свое помешательство на женском поле).
А я замечу: за долгие годы, которые я знаю Синельникова, он ни разу ни о ком хорошо не отозвался ни как о писателе, ни как о человеке (даже о «своих». Например, о поэтессе Т. Бек — «Бездарная дочь бездарного писателя»), правда, делал это со смешком, но все же испытывал радость, что обнаружил в ком-то отрицательное. Только хвалил какую-то поэтессу Аделис. Отзыв о Сергиенко — второй случай, вероятно, потому что отзыв о покойнике (в самом Синельникове гнездилось чрезвычайно высокое самомнение, но то, что я у него читал, — не ахти как талантливо; на мой взгляд, его стихам не хватает ясности, а также перца, огня; по-моему, он из числа «книжных» поэтов).
На похоронах Сергиенко выступали многие, но особенно проникновенно, с дрожью в голосе и слезами на глазах, говорил Деверц (впоследствии именно он много сделал для переиздания книг нашего друга и каждый год собирал всех нас, чтобы отметить его день рождения и годовщину смерти).
Спустя несколько дней мы с Рейном вдвоем поминали в ЦДЛ Сергиенко. Рейн только что вернулся из Америки с похорон Бродского, и сказал:
— Знаешь, Костина смерть меня потрясла больше, чем смерть Бродского. У Иосифа все-таки болело сердце, он много курил, часто плохо себя чувствовал, но Костя-то никогда не болел.
А в день похорон Сергиенко я возвращался домой вдрызг пьяный, медленно брел по темным улицам… Я хоронил почти всех родных и немало друзей, но всегда держал себя в руках, а в тот вечер сломался — прислонился к дереву и разревелся. Ко мне подходили какие-то люди, спрашивали что случилось?
— Мой друг умер, — бормотал я и никак не мог остановить слезы.
Что странно, при жизни Сергиенко постоянно командовал мной и командует сейчас после смерти — я часто вижу его во сне, он бурчит:
— Ну, ты во-още! Делай, как я говорю, у меня все-таки высшее филологическое образование!..
Смерть Сергиенко — для меня огромная потеря. Последние годы мы виделись почти каждый вечер: он, Коваль и я. Собственно, ради этих двух людей я и приходил в ЦДЛ. И надо же! — потерял обоих почти одновременно.
«Пора мне заняться делами — изысканным, божественным прозам внимать»
Удивительный друг мой Юрий Коваль на фотографии Геры выглядит комедийно: с выпученными глазами и раскрытым ртом — похоже, во время съемки не просто смеялся, а гоготал. Но этот снимок у меня кто-то стащил (какая-нибудь поклонница моего друга). Остались три фотографии, где Коваль встревоженный, взлохмаченный, небритый, взгляд строгий — на фотографиях он совсем не такой, каким был в жизни.
Странное у нас Отечество. Когда умирает писатель, о нем или забывают напрочь, как забыли Владимира Козина, автора прекрасной повести «Знойная пустыня» (да что там Козин! Лескова забыли — писателя, которым гордилась бы любая страна), или возносят до небес, и он уже представляется неким идолом, почти святым. А ведь без недостатков, без странностей даже герои произведений не выглядят жизненными, что уж говорить о реальном человеке, да еще литераторе.
После смерти Коваля вечера его памяти проводятся по два-три раза в год: в ЦДЛ, в Центральной детской библиотеке, в музеях; в издательствах выходят собрания его сочинений, очерки с фотографиями и рисунками; печатаются хвалебные статьи, говорят о потере, равной вселенской катастрофе, добиваются мемориальной доски на мастерской. На вечерах памяти о нем, как о личности, слышны триумфальные речи, сплошные превосходные степени. А мне невольно вспоминается Олеша, который, глядя на памятник Маяковскому, сказал: «Как не похож он на человека, которого я знал».
На тех же вечерах памяти, говоря о Ковале, как о писателе и художнике, слышны возгласы восторженных литературных дамочек:
— Гений! Гоголь! Леонардо да Винчи!.. (невольно думается — если Коваль — Гоголь, то Передрееву и Рубцову надо ставить памятники рядом с Пушкиным).
Есть, правда, и другие мнения. Зульфикаров сказал:
— Слишком много шума. Все заполонили его книгами, а я читал — графомания. И в то же время совсем не печатают русских: Распутина, Евгения Носова, Юрия Кузнецова, Личутина… Даже не устраивают юбилеев, не упоминают… Подло это…