Игорь Шенфельд - Исход
Лиза ей: «Мама, замолчи, ради Бога, слушать не хочу!», — а та всю свою оперу с начала повторяет: ах, да ох, да хендехох!: «Будущий доцент! Будущий профессор! Выходи немедленно: упустишь свой шанс — будешь локти грызть — вот увидишь! Ну зачем, зачем тебе твой босяк?», — это я, то есть. Лиза ей и сказала в сердцах: «Тебе он нравится — ты и выходи за него!». — «Тварь!», — и Лизе хрясть пощечину… Та прибежала ко мне ночью в общежитие: «Женись на мне! Срочно!». Назавтра заявление и подали. Аспирант узнал, грозить мне начал: забери заявление из ЗАГСа, а то институт не закончишь. Ну, что?: получил от меня в глаз с полоборота в качестве ответа — и конец разговору. Ладно. Устроили мне комсомольское собрание, персональное дело. От аспиранта искры летят: «драка, аморальное поведение: требую отчислить». Мне слово дали: объяснись. Я все и рассказал, как дело было. И что мы заявление с Лизаветой подали — тоже сказал. Ребята захлопали, поздравлять давай: дружная группа у нас была. И представь себе: отстояли меня ребята! Отделался я выговором по комсомольской линии, а аспирант уполз с позором. Ладно. Кончили институт, распределились. В разные школы мы с Лизой попали, правда. Потом девочка родилась, Сашенька. Теща к себе стала зазывать, у нее жить, в трехкомнатную квартиру: вроде бы смирилась с выбором Лизы. Отец-то Лизы из интеллигентов старого замеса был, врач, профессор, умер от тифа в гражданскую… Лиза его и не помнит. А квартира осталась. В общем, своего жилья у нас, понятное дело, не было, снимали — мыкались: все деньги уходили на эту аренду. Пришлось смирить обиды. Стали в отчем доме Лизы жить — под клятвенное обещание тещи, что в нашу жизнь лезть не будет. А Аспирант между тем, по всем тещиным прогнозам в гору пошел: доцентом стал, потом — в райком, потом проректором, потом — в обком, замом по идеологии. То же энкавэдэ, кстати, только с более богатым воображением по части окружающих врагов, и с теоретическими обоснованиями своей исторической миссии. Гады все… В общем, я между школой и домом, между садиком и магазинами, как и полагается в счастливой семейной жизни, а мой соперник неудачный по кличке Аспирант — то с газетной страницы на город и область смотрит, то по радио призовет к пущей бдительности, а наша Аглая Федоровна каждый раз, увидев или услышав его, как утюг накалялась: шипела и пар пускала, когда мимо меня пробегала: ну как же! — дочке ее такое блестящее будущее загубил! А то была бы Лизанька сейчас, дескать, не училка безвестная, а гранд-дама, обкомова жена в горностаевой шубе! Но мне — наплевать было, Август. Потому что у меня Лиза была моя, и Сашенька: мне больше ничего не надо было на белом свете, и ничем меня достать невозможно было — никакими шипениями. Я счастлив был, Август: понимаешь ты это? Так был счастлив, что сам себе завидовал иногда! Перед всем миром готов был своей женой хвастаться — лучшей женщиной на белом свете! Дурак я был, Август, ах, какой же я был дурак безмозглый! Сам же я во всем и виноват… И вот почему: в школе своей, на восьмое марта выпил с коллегами в учительской и язык распустил: как раз по местному радио соперник мой этот самый, обкомовский идеолог хренов дорогих женщин с праздником поздравил от имени всей области, а я возьми да и расскажи учителям, как я у него в свое время точным ударом в глаз лучшую на земле жену себе добыл. Язык мой — враг мой. Все посмеялись, и забылось вроде. А кому-то запомнилось-таки. Литератор, который меня с Тухачевским заложил после, да еще и Ньютона сюда приплел: это же такая глупость, Август, это же такая несусветная глупость! Это же анекдот чистой воды, но ведь все это было правдой! Это со мной было, Август!.. Ну ладно, слушай: литератор этот… покойный теперь уже… руками обкомовского идеолога мне и отомстил. Я ведь донос его видел, копию, своими глазами. Там стояло: «в Областной комитет Партии, идеологический отдел». Случайно, что ли он туда написал — и про Ньютона, и про Тухачевского? Не-е-ет, Аугуст, не случайно. У черта рогатого, Август, случайностей не бывает; это Бог через теорию вероятностей действует, а черт — тот всегда наверняка бьет! Вот и полетел я на Колыму вверх тормашками с подачи Аспиранта. Так он мне отомстил, сволочь. Литератора — того я за собой потащил, в чем теперь каюсь. Вот тебе и вся моя история в конспективной форме…
Поначалу я сказал себе: «Забудь: что прошло, то прошло». А оно печет все больше — сил нет. «Другая семья». Не верю! Ну вот — не верю тещеньке, и все тут. Врет! Я уверен, что письмо мое она Лизе даже и не показала. Она такая. Из мести… И что Аспирант к Лизе моей опять дорожку протоптал, я тоже не верю: поостережется с женой врага народа связываться — даже с бывшей женой, даже бывшего врага. Это порода такая: если подлый, то и трусливый. «Другая семья!». Какая другая? У нас с Лизой, Август, любовь была до неба и выше. У других любовь привычкой становится, в работу превращается, а у нас всё продолжала гореть: и через месяц, и через год, и через четыре года — когда меня забирали… Она мне кричала: «Я жить не смогу!», а я ей кричал: «Ты обязана, ты должна, ради Сашеньки, ради меня! Отрекись от меня, и живи ради меня!». А она кричала мне: «Не отрекусь, никогда в жизни, никогда!». С тем и увели ее, увели ее, увели!.. — стал бить кулаком по столику Буглаев, не в состоянии говорить дальше. Глаза у него были дикие и страшные. Полупустая бутылка, пару раз подпрыгнув от страха, повалилась набок, но Аугуст успел поймать ее. Буглаев тут же выхватил ее из рук Аугуста, наполнил стакан, подхваченный в падении им самим, и выпил одним гигантским глотком. Затем выдохнул со стоном, отвалился на спинку дивана, закрыл глаза, посидел так и спросил, уже спокойно-обреченно:
— Ну, теперь понимаешь ты, почему я тебя прошу со мной до Свердловска доехать?
— Нет, все равно не понимаю: при чем тут я? Тещу твою убивать, что ли?
Буглаев удивленно посмотрел на Аугуста, соображая.
— А, ну да. Короче, это я тебе тоже объяснить должен. Видишь ты, какое дело… Я, Август, Аспиранту постоянно смерти желал: все эти годы, каждый день, каждую секунду. И сейчас желаю. А это — грех большой. Я в Бога-то не очень верил раньше, а теперь поверить хочу… — мысли Буглаева, кажется, немного путались, — в общем, это грех, а я ничего не могу с этим грехом поделать, не могу его стряхнуть. Не было ночи, Август, не было у меня сна, чтобы я его не убивал разными способами… За это, если он есть, если он был, то ангел мой, за мною закрепленный по рождению, как говорят верующие люди, теперь, наверное, покинул меня. Он меня покинул, Август, и я — пропал. Без него, без ангела, все будет правдой, что мне теща в письме написала. Поэтому я тебя и позвал. Поэтому к тебе и прилепился…
— Не понимаю.
— Ну чего тут такого сложного? Ты же не тупой… Смотри: ты почти год в моей бригаде был, так?
— Да.
— Ты заметил, что когда делянки распределяли, то я тебя всегда с собой брал в контору?
— Да, чтоб по-немецки говорить, если потребуется.
— Нет, не из-за этого на самом деле. А потому, что с тобой всегда делянка доставалась хорошая. Всегда! Ты везунчик был. А заметил я это, когда Шрайбера придавило. Помнишь еще? Помнишь, конечно: дерево на тебя развернуло ветром — не на поляну, а вбок. Прямо на тебя падало. Ты спиной стоял. Тебе кричали, а ты не слышал под шапкой. А Шрайбер услышал сразу, увидел как дерево на вас с ним падает, кинулся на просеку, чтобы увернуться. Тут и ты голову поднял, а уже поздно: снег глубокий — не отскочишь. Со мной рядом Кранц стоял: «Все, — сказал, — конец Бауэру». И тут другое дерево падает рядом — не помню уж, кто и спилил. Правильно падает. И в последний миг цепляет вершиной «твою», «неправильную» сосну и сшибает ее на один метр в сторону. Всего на один метр. И как раз на Шрайбера. Жжах! Шрайбера нет, а ты стоишь, глазами лупаешь. Помнишь?
— Да, помню. Я подумал «конец», но не испугался, не успел. Потом уже испугался, и то за Шрайбера…
— А больше ты ничего не заметил? Ничего странного?
— Я вообще ничего не заметил: только дерево рядом ухнуло и снег взметнулся, в лицо мне ударил.
— Вот-вот: «снег взметнулся». Снег взметнулся — это правильно, а вместе со снегом — птица белая! Ты ее видел?
— Нет.
— А я видел. Своими глазами видел!
— Нет, я не видел. Сова, может быть?
— Нет, не сова!
— А что же тогда?
— Ангел твой это был, Август! Ангел твой! Спас тебя и улетел. Взметнулся и улетел. И я его видел! Ну вот. И убедился своими глазами, что он у тебя есть. Убедился, говорю я, потому что угадал я ангела твоего еще раньше — когда вас в бригаде Фишера повар Зайчик потравил, а ты один целехонек остался. Это как объяснить? То-то же, Август.
А у меня нет своего ангела. Или спит он где-нибудь пьяный, семь лет подряд уже — иначе как я на Колыме очутился? А может, и сбежал насовсем. А ведь был — иначе не встретил бы я Лизу когда-то… Ну вот, значит, такая идея меня и осенила: держаться к тебе поближе. Есть такое поверье: возле везучих и самому везенье перепадает. Ну, везенье или ангел — это одно и то же. Короче: когда ты, везучий такой, с пачкой денег из конторы вышел, то меня как молнией ударило: «Если он со мной поедет, — подумал я, — то Лиза не отреклась от меня и ждет меня». Ну, считай, что это сдвиг у меня такой по фазе, но вот — поверил я в эту идею, и сейчас верю… Потому и прошу тебя, Август: выручи меня, друг. Я понимаю: звучит все это очень глупо со стороны, оттого я тебя и попросил выпить, чтоб тебе не таким диким показалась моя теория, но теперь, когда я тебе все сказал, прошу тебя еще раз: выручи меня! Не выходи в Омске! Поехали до Свердловска. Ну, лишних два дня тебе всего: что такое два дня по сравнению с тремя годами лагерей? Выручи!.. Чтобы так оказалось, что теща моя соврала, чтобы Лиза меня ждала…, — Буглаев громко икнул, и Аугуст поднял глаза от столика. На него смотрело пьяное лицо бывшего бригадира. Это пьяное лицо неумело плакало, кривясь, и синющие глаза Буглаева, полные слез, были как у ребенка, потерявшегося на улице большого города.