Елена Катишонок - Против часовой стрелки
Ирка-простофиля опять оказалась права.
Малютка был очарователен! Копия Таточки: голубоглазый и белокурый, а кожа что твои сливки! Это вселяло надежду, что цвет глаз и волос не поменяется.
Времени стало еще меньше: каждый день Тоня навещала внучка. Более того, время понеслось каким-то галопом и стало измеряться прививками, детскими болезнями и диатезами, зато глазки по-прежнему оставались голубыми, малыш уже что-то лепетал, а белокурые волосы доставали почти до плеч. Болел так часто, что Таточка и думать не могла о работе. Где работал Эдик, она не говорила, и Тоне временами казалось, что дочь и сама не знает, но от материнских нападок неизменно его защищала.
Чем, спрашивается, приворожил?!
Тоня помогала продуктами и — чего греха таить? — деньгами, тем более что родился еще один мальчик. Не такой белокурый ангелочек, как старший, и не было надежды, что карие глазки превратятся в голубые, нет, однако малыш был трогательно мил, только много плакал и заходился в плаче до синевы.
Помогла записная книжка. Оба «своих» детских врача сказали в один голос, что без операции не обойтись: врожденный порок сердца.
Сердечка, неслышно поправила Тоня; сердечка.
Оперировать можно только через два года.
Прожили — продрожали — эти два года и пережили операцию, а потом Тоня взяла отпуск, и если спускала малыша с рук, то затем только, чтобы передать дочери.
Юрашин сынишка уже ходил в школу, и его давно не нужно было укладывать по вечерам. Невестка все ревностней блюла фигуру, и Юраша, как прежде, ужинал с матерью. У него под глазами образовались такие же мешки, как у покойного отца, и он немного отяжелел.
На работе у Тони двух женщин проводили на пенсию, но ей об этом рано было мечтать: стаж с гулькин нос, да и дочке надо помогать.
Помогала она и любимой крестнице Тайке: у той на работе постоянно возникали интриги, ее «обходили». Тоня живо представляла себе, как люди толпами спешат куда-то и на пути огибают стол с пишущей машинкой, за которым сидит Таечка. Муж пил, и крестница не делала из этого секрета, но пыталась скрыть другие его подвиги, да Тоне не привыкать к запудренным синякам: насмотрелась на Симочкину жену, которая из этих синяков не вылезала.
Помогала и младшему брату — как не помочь, хоть с ним семейный закон взаимовыручки всегда действовал только в одну сторону: в сторону Симочки.
В последнее время он стал заходить чуть ли не каждый день, чтобы поговорить «об этой курве» и выслушать порцию утешения.
«Этой курвой» он называл Ванду, которую после войны привез из освобожденной Польши. Ради Ванды брат разошелся с первой женой, однако на Ванде не женился. Правда, Вандой она здесь почти не была: Симочка называл ее Валькой. Красивая, неумелая и очень тихая, Ванда-Валька покорно сносила побои, на которые Симочка был щедр, а рука у него была тяжелая. Его увещевали и Матрена, и сестры, но уже по упрямо выставленной челюсти и набычившемуся лбу было понятно, что ничего не изменится.
Ничего и не менялось.
Кроме того, что родилось трое детей, каждого из которых Тоня традиционно крестила в моленной. Ванда мечтала о костеле, но вслух заговорить боялась и только однажды призналась Ире.
А почему нет, ответила та. В самом деле, все дети носили материнскую фамилию и, значит, были наполовину поляками; отчего не крестить в костеле?
По Валькиному боязливому взгляду поняла: не пойдет. Боится Симочки.
И родители, и сестры уговаривали его жениться; он только отмахивался. Мать стыдила: «На кой плодишь нагульных ребят?!»
А на кой рожает, пожал плечами тот.
Должно быть, Ванда-Валька все же заикнулась о костеле, каковое заблуждение Симочка выбил из нее так старательно, что она не смогла кормить: пропало молоко. Думать, что им движет преданность старообрядчеству или горячая любовь к детям, было бы ошибкой: хорошо, если он заглядывал в моленную раз в год.
А любить Симочка не умел.
Ни детей, ни женщин, ни мать, у которой был любимцем.
Что ж, неужели брат такое чудовище?
«Сенька гнилой, — сказал как-то покойный отец, — гонору на целый Московский форштадт, а внутри гнилой…»
Феденька, никогда и никому не отказывавший в помощи, хмурился, когда дело касалось младшего брата: «Сколько можно здоровому мужику сопли вытирать?..» — но Вальке всегда помогал.
Временами казалось, что всеобщая забота может сделать чудо. Например, когда Симочка, после многолетнего шалопайства, устроился наконец работать.
Не куда-нибудь — на мясокомбинат. Говорил: мясником, но сестры одновременно догадались, что никаким не мясником, а грузчиком. Гордо приносил домой сосиски, которые в магазинах встречались все реже, и даже Тоне преподнес гостинец — кольцо «краковской». Хвастался, что ему известны все секреты мясного производства, и с удовольствием рассказал, как делают ту же колбасу: «Что под руку попадется — туда; пол подметут — туда же. Кто окурок бросит, кто что… Народ-то все сожрет и спасибо скажет».
Тоня сделала вид, что ей дурно — не надо было и сильно стараться — и только так заставила Симочку унести злосчастный презент. За Вальку, впрочем, порадовалась: он ведь не только колбасу приносит — может, хоть курицу когда раздобудет, а то дети на макаронах да на картошке. Уж если тянет, так хоть на пользу собственным детям, — и только так оправдывала брата.
Симочка работал, по его выражению, «как проклятый», чем и воспользовалась, самым бессовестным образом, «эта курва» Валька.
Как, в каком смысле?..
А вот в каком.
Протоптала-таки дорожку в костел и младших ребятишек с собой потащила. Среди бела дня, когда муж (рассказывая, Симочка именовал себя мужем) вкалывал как проклятый.
Так что, недоумевала сестра. Она ведь молиться ходила, а не на танцы?
Из дальнейшего повествования стало ясно, что Симочка «поучил» непокорную бабу, а тут, как назло, перепись эта…
Понятно, что в переписи населения Валька виновата не была. Таков закон: раз во сколько-то там лет ходят из дома в дом регистрационные комиссии и трудолюбиво переписывают всех граждан. Пересчитывают.
Пришли и к Симочке, и не в самый подходящий момент. Хозяин как раз уговорил поллитровку с любительской колбасой, в углу ссорятся дети, на кухне Валька супится, еще не отошедшая от взбучки за костел.
Переписчики с пониманием переглянулись: дескать, милые бранятся — только тешатся, и приступили к делу. Спросили документы «всех совершеннолетних». Симочка с готовностью вынул паспорт.
Валька тоже подошла к столу, но только развела руками, поскольку отродясь не имела гордого советского паспорта: Симочка этого не допускал, а метрику, ее единственный документ, отобрал и спрятал.
Теперь неохотно извлек откуда-то бумагу на странном языке.
Регистраторы аж взвились. Настоящая иностранка, из Польши, живет без паспорта, зато руки-ноги в синяках и на скуле ссадина! При этом трое детей и пьяный муж.
Разобраться в ситуации не было никакой возможности. Пришедшие посовещались вполголоса, потом старший регистратор, по виду Симочкин ровесник, закрутил колпачок авторучки и сунул в карман пиджака: «Это не наше, товарищи, дело». У хозяина отлегло от сердца, а тот продолжал: «Пусть милиция разбирается», и Симочка вскочил как ошпаренный.
Понятно, что его собственная хроника событий звучала несколько иначе, но сестра отредактировала рассказ в сторону истины и была уверена, что не обошлось без бряцания медалями и пьяных слез, что всегда служило прелюдией к ключевой фразе: «Я в танке горел!».
— Я тоже воевал, — сдержанно ответил регистратор, — но не с женой.
— А она и не жена мне! — сдуру завопил Симочка, а что последовало за этим, Тоня даже вообразить себе не могла, но определенно случилось что-то безобразное, поскольку брат ночевал в милиции, и ночевать там, а также дневать, ему предстояло пятнадцать суток.
Отделался весьма дешево, если учесть оскорбление действием членов регистрационной комиссии и нецензурную брань по адресу явившейся милиции, как было зафиксировано в протоколе.
Многое сестры узнали от Вальки, которая прибежала к Тоне в самом жалком виде.
Втроем — сестры и Мотя (Валька не в счет) — пытались разобраться в «этом бедламе», — а как еще такое назвать?!
Попробуй разберись: милиция не бакалея, милейшая Аллочка не поможет. Тоня приготовилась хлопотать: брат в милиции, брата надо вызволять…
— Дай спокой, — в негромком голосе сестры вдруг послышались интонации покойного отца, — пусть проспится. Никто ему не виноват; вон кому помогать надо, — и кивнула на Вальку, — она больная совсем.
Мотя предложил переночевать у них с Дашей, но Ирина рассудила, что сейчас только и время пожить спокойно дома.
Уложив малышей (старший пропадал с мальчишками во дворе), Валька села напротив Ирины и вдруг быстро и плавно сползла на пол.