Майк Дэвидоу - Орлы и голуби
Я хотел, чтобы песня длилась бесконечно. Но она закончилась — нотой тихой и прекрасной. У меня оборвалось сердце. Ты победил, черный ворон! Одной красоты тебе мало. Чего же еще ты хочешь? Папа с мамой как будто знали ответ. Вот почему пение закончилось такой грустной нотой.
Песня отзвучала, чары рассеялись. Мама опять превратилась в сиделку. В ход теперь пошли холодные компрессы. Борьба началась не на шутку.
Из комнаты отца показалась мама, ее халат был запачкан кровью. Обессиленная, она беззвучно плакала. Но новый приступ кашля сразу высушил ее слезы. Она вернулась воевать с «черным вороном». Я был в ужасе и не знал, что делать. Мне хотелось пойти туда и помочь матери, но я чувствовал, что буду лишним. До сих пор мне не позволяли быть свидетелем приступов кровохарканья и либо выпроваживали из дома, либо не пускали в комнату больного.
Мама сказала, что сбегает за доктором. Но отец лишь горестно усмехнулся:
— Не за доктором надо бежать…
— Иосиф, не смей так говорить! — снова заплакала мама.
Отец не выносил маминых слез.
— Прости, Маня. Я эгоист. Только и думаю что о своей несчастной половине легкого. — Я услышал ласковый поцелуй. — Превратил дом в лазарет. — Папа тоже заплакал. — Только там мне и место.
— Твое место здесь, с нами, — решительно заявила мама. — Но все-таки можно я позову доктора Денниса?
На этот раз отец не сопротивлялся.
Я не выдержал и открыл дверь. По лицу отца я понял, что мое, присутствие оскорбляет его, словно я застал его голым. Но вышло гораздо хуже — я застал его в час борьбы со смертью.
Мама укоризненно поглядела на меня и тут же спрятала компрессы и полотенца в пятнах крови. Однако спрятать самого папу было некуда. Кругом краснела кровь, и на этом алом фоне выделялись лишь его белые, бескровные губы. Взглядом он умолял меня: «Не замечай того, что видишь!»
Мама заботливо укрыла отца простыней — так, чтобы я не видел этого взгляда, — ласково погладила его по лбу, и я вспомнил ту удивительную минуту, когда ее голос зазвучал вместе с отцовским…
На следующий день отцу стало намного лучше. Мама тихонько напевала.
Мне захотелось как-то отметить этот день. Я решил сделать отцу подарок — в память о его победе. Что же ему подарить? Ну конечно! Пластинку с «Черным вороном»!
Но найти «Черного ворона» оказалось не так-то просто. Никто и слыхом не слыхал об этой песне. А хозяин одного магазинчика опасливо спросил:
— Песня иностранная?
— Русская, — простодушно ответил я.
— Русская… — Голос его стал ледяным. — Зачем тебе, американскому мальчику, русская песня?
— Это для папы, — умолял я его, но он отрезал:
— Я большевистских песен не держу.
Я совсем пал духом. Видно, «Черный ворон», так много значивший для мамы и папы, для других ничего не значит.
Одиссея моя завершилась в крошечном захламленном магазине музыкальных товаров. Едва завидя добродушного седоватого хозяина, дожевывающего свой ужин, я повеселел.
— «Черный ворон»? — недоверчиво переспросил он. — Это чудесная печальная русская песня… Тебе она нужна? Зачем? — Он глядел на меня с любопытством, но беззлобно, и я сразу почувствовал к нему симпатию.
— Для папы… Это его любимая песня.
— Папа из России?
Я кивнул.
— Нелегко русскому в Америке, ой как нелегко! — Глаза старика увлажнились. Мне стало жаль его. Он напомнил мне отца.
— У вас нет этой песни? — спросил я.
— А тебе она очень нужна для папы, да?
— Мне она тоже нравится, — отвечал я.
— Нравится? — Как же он обрадовался! — Боже мой, русская душа! — воскликнул он и бережно достал пластинку. — Есть у меня эта песня, ну конечно же есть!
— А сейчас послушать можно? — робко попросил я.
Он улыбнулся и кивнул.
— Пойдем.
Он привел меня в тесную каморку.
— Слушай, как поет русская душа здесь, в Америке!
Кажется, и ему самому хотелось послушать эту песню. Из патефонного ящика полились звуки, полные тоски и боли.
— Русская душа, — с нежностью повторял старик, вытирая слезы. — Одиноко, ох как одиноко в этой стране русскому!
— А детей у вас нет? — спросил я.
— Есть, как же… — пробормотал он. — Но они «Черного ворона» не слушают — не нужен он им…
И такая тоска прозвучала в этих словах, что я положил руку ему на плечо. Старик тихонько потрепал меня по руке.
— Можно еще разок поставить пластинку?
Он с радостью согласился.
— Пожалуйста, переведите мне, о чем там поется, — попросил я.
— Ты и так понимаешь ее, сердцем понимаешь, но я переведу.
Звучала песня, а старик говорил мне:
— Солдат умирает, а над ним кружит черный ворон. Ворон ждет его смерти. Нет, говорит солдат, не время еще. А ворон все кружит, выжидает. Солдат чувствует, что конец его близок. Он вспоминает о своих родных, о матери, жене. — Я словно видел перед собой этого умирающего солдата. — Он говорит ворону: «Лети и передай привет матери, а жене скажи, что пуля обручила меня с другою».
Он поглядел на меня.
— Ты плачешь? Полно, мальчик, полно, это ведь только песня, хотя и печальная.
— Так жалко солдата, — сказал я, вытирая слезы.
— Ах, солдата! — Старик обнял меня за плечи.
— Сколько стоит пластинка? — Я сунул руку в карман, вытащил мелочь, пересчитал. — У меня здесь доллар и пятьдесят центов… и еще пять центов. Этого хватит? — Я умоляюще посмотрел на него.
— Хватит с лихвой… — Он собрал монетки и протянул их мне обратно. — Купи на них что тебе нравится. Пусть это будет подарком от старика тому, кто полюбил чудесную русскую песню!
Я забрал монетки и робко поцеловал его.
— Счастливчик твой папа! — пробормотал он. Я ушел, прижимая к груди «Черного ворона», а старик грустно смотрел мне вслед.
Нет, папа не был счастливчиком: придя домой, я узнал, что ворон все-таки настиг свою жертву.
В коридоре я услыхал плач и грубый мужской голос. Плакала наша соседка миссис Ривкин, а какой-то мужчина говорил:
— Я ведь только выполняю свои обязанности.
— Но где мне уложить детей? — горестно сетовала миссис Ривкин.
Мы с мамой бросились к двери. Миссис Ривкин, в окружении перепуганных ребятишек, стояла перед краснолицым рябым человеком в синей рубахе и умоляла не выселять их.
Сколько таких сцен я видел, проходя по улицам! И как стыдился своей беспомощности! Лица «опозоренных», сгрудившихся вокруг жалкого домашнего скарба, тоже выражали глубокий стыд. Бедняки стыдились своей бедности, хотя вокруг все были такими же бедняками. А домовладельцы не испытывали никакого стыда.
— Какое им дело до того, что муж миссис Ривкин потерял работу? — втолковывал несчастной женщине сердитый шериф. Раньше подобные объяснения казались разумными. Но теперь против них восставала сама человечность.
Я приблизился к шерифу. Вид у него суровый, но он ведь тоже человек. Надо пробуждать в людях доброту. Я заговорил языком толстовских персонажей:
— И вам не совестно? Неужели у вас достанет жестокости выгнать ее на улицу?
Шериф растерялся. Он ожидал угроз, возмущения, а тут вдруг кто-то взывает к его совести Он не знал, что я начитался Толстого.
— Умничаешь, парень, а? У меня, может, жалости побольше твоего, ясно? Побольше! Так что лучше помалкивай!
Миссис Ривкин глядела на меня с благодарностью, но без всякой надежды. Мама же сияла от гордости. Вот она, истинно русская отзывчивость! Я не смутился. Перед моим мысленным взором проходили все оставшиеся без крова люди, которых я встречал на улицах, — я был их заступником и защитником.
— Я не допущу, чтобы вы ее выгнали, — сказал я непререкаемым тоном.
— А, так ты коммунист! — обрадовался шериф.
Брошено это было как страшное оскорбление, как угроза. Но ни угрозы, ни оскорбления я не ощутил. Коммунист был для меня кем-то вроде Робин Гуда. Как и все прочие, я знал, в какой стране не выбрасывают людей на улицу.
— Конечно, коммунист! — солгал я.
Шериф испугался. Он поверил! Мама тоже приняла услышанное за чистую монету. Я назвался коммунистом — значит, это правда!
Я и сам думал так же. Подобными признаниями не бросаются. Я не раз видел, как храбро и самоотверженно действуют коммунисты.
Похоже, они знали виновников, знали, с кем бороться. Кто виноват? Кто? Все искали ответа на этот вопрос. И прежде всего надо было всем растолковать, что сами несчастные в своем позоре неповинны Эта простая истина превращала пристыженных потерпевших в грозных обвинителей.
Я наблюдал эти превращения, происходившие словно по волшебству, и восхищался волшебниками. В них жила человечность толстовских героев, но она не делала их слабыми. Что же придает доброте силу? Что делает мягких крепче стали? Мягкость мне приелась. Не раз я задавался вопросом: «А готов ли я стать коммунистом?» Иными словами: «Хватит ли у меня мужества делать то, что нужно?» Я понимал, как велика пропасть между «знать» и «делать». Самые благородные намерения она превращает в пустые мечты. «Делать» означает не давать спуску сердитым шерифам. Я знал, кто стоит за такими шерифами, и боялся этих блюстителей закона и порядка. Мне случалось видеть их за работой. Толстого они не читали.