Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
Узнав от Геры о нетрадиционной сексуальной ориентации своего адвоката, ты внутренне напрягся, не зная, как с ним общаться, чтобы не обидеть и одновременно не спровоцировать на проявление запретных чувств. У тебя не было опыта общения с гомосексуалистами, но на расстоянии, умозрительно, они вызывали чувство брезгливого отторжения.
Однако если бы Гера тебе не сказал, то ты, пожалуй, и не понял бы, что Мешанкин педераст.
По отношению к тебе адвокат не проявлял своих наклонностей, и только когда речь заходила о твоем друге – появлялось что-то такое в мешанкинском взгляде и голосе.
Он называл Геру «наш дор-рогой др-руг», улыбаясь и по-кошачьи щурясь. Неожиданно грубо Мешанкин высказался однажды о Дудкиной, что было, как тебе показалось, проявлением его нетрадиционной сексуальной ориентации.
– Мне пр-редставляется, что ее язык пр-рикр-реплен не к гор-ртани, а к вагине, пр-рямо к клитор-р-ру, – проговорил он и, сменив улыбку на серьезность, прибавил: – Впрочем, это относится ко всем женщинам.
«Интересно, а к чему крепится твой язык?» – подумал ты смущенно.
Мешанкин тебя сдал.
Ты понял это перед судом и на суде утвердился в своем мнении.
Да он и взялся тебя защищать, чтобы сдать. Выиграть процесс он не мог, даже если бы захотел.
Спрашивается в задачнике: зачем известному адвокату идти на заведомый проигрыш?
А это как посмотреть…
С точки зрения самого Мешанкина выигрыш был стопроцентным, ведь твое дело было не уголовным, а едва ли не политическим, точнее даже, не делом – нечестной игрой, властной разводкой.
Ветви власти играли сами с собой в пристеночек, в котором ты являлся ничего не стоящей копеечкой, смятой бутылочной крышечкой – игры власти у нас сродни играм уголовников: побеждает не тот, кто выиграет, а тот, кто обманет, а обманет тот, кто сильней.
Выиграть в России у власти нельзя по определению, но почетно уже то, что она взяла тебя в игру, хотя бы на правах зрителя – это уже выигрыш, а сменится власть, что редко, но все же случается, выигрыш окажется многократным, потому что новая власть, та же, по сути, великая обманщица, будет считать своими тех, кто в свое время проиграл старой.
По заключенному с Герой договору в случае победы на процессе Мешанкин получал сумму большую, чем в случае проигрыша, но и тут она была немалой. Поражение Мешанкина на твоем процессе оказывалось сродни поражению боксера, получавшего как победитель не три миллиона долларов, а один, и при этом никто не бил ему морду и никто не свистел, наоборот, в своем узком кругу Мешанкина уважали за то, что взялся за заведомо проигрышное дело, оценивая это как точный профессиональный ход и мужественный гражданский поступок.
4А между тем жизнь твоя в общей, как в известном анекдоте, стала налаживаться – и тебе нашлось там занятие.
Ты слушал…
Тебе говорили, а ты слушал.
Ты был так воспитан: если человек хочет что-то тебе рассказать, ты должен его выслушать, и вот все гонщики-коллективисты и даже гонщики-индивидуалисты рвали тебя друг у дружки, чтобы выговориться.
Поначалу ты слушал внимательно, вникая в суть, но, поняв, что чаще всего это невозможно по причине отсутствия таковой, слушал вполуха, и за это тебя трудно упрекнуть, потому что никто иной и в четверть уха не стал бы слушать те похожие одна на другую, наполовину лживые, обеляющие и выгораживающие рассказчика, нередко страшные, но почти всегда банальные и бессмысленные истории преступлений, совершенных или несовершенных.
Поддерживая разговор, поначалу ты пытался рассказать и свою историю, но тут же натыкался на глухоту и даже неприязнь – тебя не слышали, потому что не хотели слышать, никому не нужна была твоя история, каждый был занят только своей.
Со стороны над тобой посмеивались, ты и сам иногда усмехался в свой адрес, называя себя невольным слушателем, но ничего не мог изменить: воспитание есть воспитание, и жизненные принципы есть жизненные принципы – когда одно с другим соединяется, этому бессмысленно сопротивляться.
Ты не изменял своим принципам даже в мелочах, хотя, возможно, это не мелочь: в общей камере Бутырской тюрьмы, где непечатные слова употребляются едва ли не чаще, чем печатные, ты не только их не произносил, но даже как бы не слышал.
Хотя иногда просил вконец заматерившегося гонщика:
– А можно без этих слов, по-русски? А то я ничего уже не понимаю.
– А я разве не по-русски? – недоумевал гонщик, но, продолжая свой рассказ, начинал выбирать выражения.
(Эта твоя и в самом деле редкая для нашего времени особенность ведения частной мужской беседы была замечена и отмечена еще в самые первые три дня и три ночи, когда сидевший с тобой в обезьяннике КПЗ паренек, фамилию которого ты не мог потом вспомнить, а между тем фамилия его была Куставинов, сказал в твой адрес удивившие тебя слова: «Вы не такой, как все».)
В общей, где провел почти полгода, у тебя так и не появилось клички, зато к тебе прилепилось нечто вроде титула, который произносился почти с почтением: «тот, который не матерится».
В этом, Золоторотов, ты оставался верен себе, и верность приносила маленькие, но вполне съедобные плоды: над тобой посмеивались, однако относились с уважением.
Но еще больше ты вырос в глазах сокамерников, когда в ответ на требование следствия категорически отказался сдавать на анализ сперму – кажется, это единственный анализ, который нельзя взять без согласия пациента. Ты никому это не рассказывал, но откуда-то стало известно, скорее всего, то же следствие организовало утечку информации, чтобы сокамерники в этом плане на тебя как-то повлияли, однако сокамерники и не думали помогать следствию, а вот тебе были готовы помочь, шутливо предлагая свою.
Ты вежливо отказывался, уходя от разговоров на скользкую тему.
Томясь от вынужденного полового воздержания, здоровые мужики решали данный деликатный вопрос с детской непосредственностью и почти открытостью: забегали за серую захватанную простыню, отделявшую парашу от всей остальной камеры, и спустя пару-тройку минут возвращались самоудовлетворенные, со свежим румянцем на щеках и потухшим взглядом, на ходу вытирая свежевымытые руки.
Твой твердый отказ сдать анализ работал на обвинение, но как будто оно не особо этому радовалось, как не особо радует опытного изощренного врага легкая победа. Следователи смотрели с недоумением, а Дудкина даже пыталась тебя уговорить, и в голосе в тот момент звучала насмешливая игривость.
– Ну что вы упираетесь, Золоторотов? Все мужчины этим занимаются.
«Откуда вы знаете?!» – сердито думал ты и молчал.
Мешанкин артистически истерил, приводя в пример Эпикура, французских просветителей, философов-экзистенциалистов и даже почему-то Льва Толстого, но ты продолжал молчать, удивляясь силе и действенности одного маленького «нет». Однако, видимо, оно было все же слишком маленьким, чтобы тебе помочь: хотя анализ ты так и не сдал, себя сдавал все больше и больше.
Что-то стало в тебе меняться…
Твое упорное желание не быть исподволь само собою стало реализовываться, заходя откуда-то из-за спины, как нежданная грозовая туча в ясный летний день.
Сперва исчезло не твое бытие, а бытие тех, кто тебя всю твою прошлую жизнь окружал, составляя ее содержание и смысл: мать, друг, семья, дочь, сослуживцы – их не хотелось вспоминать, о них не хотелось думать, их малявы не радовали тебя настолько, что иногда даже не хотелось читать, а у отправителей продуктовых посылок – «дачек» не было лица, как нет его у отправителей так называемой гуманитарки.
Голоса и лица родных и близких стихали и стирались, а освободившееся место занимали те, с кем ты бок о бок невольно проводил дни и ночи. Родных и близких заменили неродные и неблизкие: сокамерники, следователи, адвокаты, охранники, и замена оказалась практически адекватной, как щи, сваренные Женькой, и сварганенная безымянными бутырскими поварами баланда.
Тебя испугали те твои чувства (а то были именно чувства, не оформившиеся еще в мысли и поступки) – своей предательской, по сути, сущностью испугали. Тебе показалось, что ты предаешь свое проверенное временем прошлое ради сомнительного настоящего, и ты заволновался, усилием воли удерживая внутри себя должные образы, но, видимо, от своевольного напряжения, недопустимого в таком тонком таинственном процессе (не знаю, как точно его назвать, может быть, памятью жизни?), они пропадали быстрей, истончаясь на глазах, истаивая до зияющей пустоты.
Табуретка прошлого закачалась под тобой, оставляя наедине с петлей будущего, и в какой-то момент ты беззвучно, но страшно завопил, пытаясь вернуть свое исчезающее бытие – именно тогда ты попросил Геру прислать тебе «Войну и мир» – чтобы соединить разорванное время и восстановить разрушенные смыслы. Но, прошу обратить внимание, ты попросил об этом не жену, а друга, тогда как Женька прекрасно знала, на какой полке стоит твой любимый синенький четырехтомник, и без промедления исполнила бы просьбу, но твоей жены было уже меньше, чем друга, ее почти совсем не осталось после новогоднего черного петуха, и друг прислал тебе роман всех времен и народов, но в этой другой жизни это была уже другая книга, другой роман, несомненно по-прежнему великий, но тебе сейчас не нужный. Кстати, и внешне он был совсем другим. Это был огромный том (издательство так и называлось «Золотой том» – оно выпускало страшно дорогие и страшно красивые книги для новых русских) в кожаном переплете с золотым тиснением, на прекрасной бумаге с классическими иллюстрациями и закладкой, скрученной, может быть, даже из настоящих золотых нитей. Сокамерники осторожно брали книгу в руки, гладили, прикидывали, сколько весит, и спорили, сколько она может стоить, но при этом никто не попросил дать почитать. Это была книга не для чтения, однако ты не хотел соглашаться с очевидным и с форсированной жадностью и тайной надеждой на возвращение своего исчезающего прошлого стал читать – лежа на шконке, с трудом, до ломоты в руках, удерживая тяжелый том, но чтение не пошло – самый примиряющий и самый возвышающий русский роман не примирял тебя с прошлым и не возвышал над настоящим, хотя, разумеется, дело было не в «Войне и мире»…