Леонид Бежин - Чары. Избранная проза
И публика рада, публика аплодирует…
Говорят, что актеры живут жизнями своих героев и поэтому успевают пережить и перечувствовать больше, чем обычные люди. Глеб Савич считал это ошибкой, заблуждением людей, непричастных сцене. Перевоплощаясь в другого человека, усваивая его гримасы, жесты, походку, выражение голоса, актер впускает его в себя, как вора, который его же и обкрадывает. Обкрадывает потому, что это дается с муками, то же, за чем он гонится, — мираж, поскольку актер ведь иллюзионист, создатель бесплотных, призрачных подобий, а не Господь Бог, чтобы творить живые души.
Он может лишь отчасти перевоплотиться в другого, побыть в его шкуре и в этом смысле похож на несчастного, привившего себе бациллу тяжелой болезни, чтобы испытать ее свойства.
Примерять шкуры таких героев, как шекспировские злодеи или секретари обкомов из нынешних пьес, — то же самое, что носить вериги или ранить нежную кожу власяницей. Только мученик при этом страдает во имя Всевышнего, а актер во имя самого себя или во имя черта, что, впрочем, одно и то же (так, отец Александр?).
Поэтому Глеб Савич не переносил восторженных разговоров людей, завидующих сладкой жизни актеров. Порой он подумывал даже, а не бросит ли сцену, но без театра не мог бы существовать, хотя и признавался в этом без всякой гордости и зазнайства. Лишенный сцены, Глеб Савич превратился бы в капризного брюзгу, сварливого зануду, истеричного скандалиста, с которым и час пробыть трудно. Он встречался с актерами, в старости покинувшими сцену, и это были самые тяжелые, невыносимые старики.
Во всех газетах трубили, что надо обращаться к зрителю с вопросами, которые ставит сама жизнь, и Глеб Савич в ответ на это лишь покачивал головой и скептически улыбался: пой, птичка, пой. С вопросами-то у нас все в порядке, но вот к жизни у Глеба Савича было сложное, не выясненное до конца отношение. Его преследовала мысль, что, если жизнь понимать напрямик, такой, какая она есть не в поверхностном и случайном, капризном, прихотливом выражении, а в глубинной сути, то никакого искусства не понадобится, оно будет выглядеть смешным и жалким. Искусство произошло из слабости человеческой, из недопонимания жизни и недостатка веры, которые тоже требуют для себя каких-то форм, не четких и ясных, как формы истины, а слегка затуманенных, смутных и расплывчатых.
И, надо признать, что эти-то формы и были им любимы, старым лицедеем, для которого сыграть — как исповедаться, а исповедаться — как сыграть (прости, отец Александр!)…
После репетиции Глеб Савич заглянул в буфет и попросил кофе, не зная, хочет он его или не хочет, и поэтому, оглядываясь вокруг с надеждой, что, может быть, что-то еще отвлечет его внимание от роли, придирок режиссера и недовольства самим собой.
— Катенька, чашку двойного. — Его поразили красные пятна на лице буфетчицы и затертые платком глаза. — Что у вас, горе? Случилось что-нибудь? — спросил он со страдальческой гримасой.
— Нет-нет… ничего… — Катя старательно оправилась.
— А то я думал… может быть, вам чем-то помочь? Располагайте мною…
Катя собралась с духом и еще раз сказала:
— Нет… Просто у меня мама в больнице….
Она не договорила, но Глеб Савич убедил себя, что понял ее.
— Ах, ваша мама в больнице… Ну, поправится…
— Она умерла, — виновато сказала Катя.
Большое лицо Глеба Савича на мгновение застыло так, словно сменить выражение на нем означало бы обнаружить недостаток сочувствия Кате.
— Бедная… Примите мои соболезнования. — Он накрыл ладонью Катину руку. — Отпевать будет отец Александр?
— А кто ж еще! Отец Александр… — Катина рука сжалась в острый кулачок под мягкой ладонью Глеба Савича.
— Все мы не вечны…
Глеб Савич уже предвидел, что дурное впечатление от этого разговора — разговора о болезнях и смерти, будет долго преследовать его, и, не притронувшись к чашке с кофе, а лишь с обреченностью расплатившись и неприязненно забыв про сдачу, вышел из буфета. Вышел тяжелым шагом.
Глава шестнадцатая
ЖЕЛАЕМАЯ ПОДСКАЗКА
Света редко кому жаловалась на свои невзгоды, но этим ей не удавалось их скрыть, и невзгоды становились еще заметнее, словно всем своим видом она воплощала их в себе, и достаточно было на нее взглянуть, чтобы проникнуться убеждением, что она безнадежно несчастна. Поэтому чем упорнее она молчала, тем охотнее и настойчивее ее жалели, утешали и ей сочувствовали. «Ты, Светка, какая-то святая», — говорили подруги, умиляясь ее готовности все терпеть, прощать и молча сносить обиды.
Света не спорила, не разубеждала их, хотя вовсе не чувствовала себя избавившейся от всего того, что толкает других на ссоры, крики и брань. Напротив, все это в ней было, кипело, роилось, свивалось печным дымом и сгущалось в такое ядовитое облако, что никакой святостью тут и не пахло. В этом смысле Света на свой счет не обманывалась, не обольщалась. Часто даже какой-нибудь сквернослов или буян представлялся Свете ангелом по сравнению с ней, потому что чернота, выплескиваемая им наружу, разливалась у нее в душе, заполняя все поры и складки.
Запас ее душевных сил уходил не на то, чтобы победить в себе дурное, а на то, чтобы его спрятать. Так же и все ненавистное и враждебное ей в жизни она неким внутренним усилием просто убирала с глаз, будто ненужную вещь, которая опротивела своим видом, но которую все-таки жалко выбросить.
Света была не святой, а уживчивой…
…Вальку спасало умение вспоминать. Лишь только она оказывалась в неловкой, каверзной, скандальной ситуации, она быстро перебирала в памяти похожие примеры — из случайно увиденного, услышанного от знакомых, от подруг, и один из них всегда подсказывал ей выход. Сама она в таких ситуациях терялась, робела и ничего путного придумать не могла.
Но память, цепкая, как птичьи когти, ее никогда не подводила.
Сейчас же эти когти словно царапали по стеклу, соскальзывая и разъезжаясь, и Валька не могла вспомнить ни одного путного примера, растерянная и обомлевшая от страха. Когда она в ответ на долгий требовательный (словно от неуверенности) звонок открыла дверь, на пороге сумеречно, зыбко, как покойница, возникла та самая женщина.
— А я к вам… Поговорить, — сказала она, не зная, что делать с руками, — то ли сложить на груди, то ли спрятать за спину, то ли выдернуть из плечевых суставов, сломать и выбросить.
Валька угодливо кивнула:
— Проходите…
— Вы, кажется, Валентина? — спросила женщина и улыбнулась с просьбой не осуждать ее за то, что она задает вопрос, ответ на который ей давным-давно известен.
— Ага… то есть да. Это мы.
— Ну вот, а я Света, — облегченно произнесла гостя. — Света с того света.
— Очень приятно…
— Что ж тут приятного! Вы ведь догадываетесь, кто я и зачем я здесь. Я жена Жорика, Георгия Анатольевича…
— Ага, — подобострастно кивнула Валька.
— …И хочу вас просить с ним расстаться, оставить его и больше не видеться, не звонить и не преследовать.
Валька снова агакнула. Глаза Светы удивленно округлились, словно она впервые сталкивалась с таким способом выражения мыслей.
— Это я от нервозности. Или стервозности, — любезно объяснила Валька. — Простите.
Света сморщила лоб, отыскивая потерянную нить разговора.
— Так вот… я прошу…
— Я поняла. — Валька стала загибать пальцы. — Первое — расстаться, второе — оставить в покое, третье, — больше не преследовать и не напоминать о себе.
— Ведь у нас дочь! — взмолилась Света.
Валька мученическим усилием удержалась, чтобы не агакнуть.
— Хотите разорить гнездо, разогнать птенцов, сделать всех несчастными, а самой?..
Валька пожала плечами и тряхнула копной волос.
— Вот еще!
— Вы можете хотеть что угодно, но учтите: он на вас не женится.
— А у нас тоже может родиться. Птенчик. Тогда посмотрим!
— Дрянь! Испорченная девчонка! — Света двинулась в наступление с робостью человека, которого противник лишил счастливой возможности отступить. — Смотрите! Бог вас накажет!
— А Он не узнает. Я уже пять лет не исповедовалась.
— Какая же вы молодая и какая жестокая! Неужели вам не стыдно?!
На минуту Вальке стало не по себе, и не в силах вспомнить, как ведут себя в таких случаях, она невольно прислушалась к слабенькому голоску внутри, стыдящему и осуждающему ее. Она ощутила смутное движение жалости и сочувствия к женщине и готова была покаяться перед нею, может быть даже по-детски расплакаться и попросить прощения. Но в это время желаемая подсказка всплыла в мозгу, и Вальке ясно представилось, что и как она должна говорить.
— Не рассчитывайте, что я такая дура, — сказала она с тем особым удовольствием, которое появляется от мысли, что ничего другого от нее не услышат. — Я с ним никогда не расстанусь. Не дождетесь!