Инна Гофф - Юноша с перчаткой
У меня их сто восемнадцать. То, что писано карандашом, уже немного стерлось.
Его призвали в армию незадолго до окончания войны. Мы жили в одном городе, дружили с детства. Потом разъехались, потеряли друг друга из виду. И началась эта переписка. Ему в то время было уже девятнадцать с половиной, мне — двадцать лет. Я училась в институте и очень стеснялась, что он, которого я люблю, моложе меня на полгода. Девочкам, подругам по общежитию, я говорила, что мы ровесники. И в его письмах цифру «девятнадцать» переделывала на «двадцать».
Почтальона нашего звали Ася. Эта худенькая, смуглая женщина в черных чулках дважды в день появлялась в воротах нашего институтского садика, и не одно сердце трепетало при виде ее тяжело нагруженной клеенчатой сумки. Короткая фраза: «Вам нет!» — звучала, как приговор.
Писем ждали многие. Из восьми девушек, живших в нашей комнате, только у двоих любимые были тут же рядом. Остальные шестеро, и я в том числе, жили воспоминаниями, надеждами и перепиской.
Но, конечно, никто так не ждал писем, как я. Потому что только мне одной приходили письма из армии, эти солдатские треугольники полевой почты. С такими невообразимыми каракулями: в школе по русскому письменному у него была твердая тройка.
«Здравствуй!
Сегодня мне исполнилось девятнадцать лет. А я уже два года вдали от Родины, около польской границы. Твоя жизнь в Москве не может сравниться с моей. Ты пишешь, чтобы я приехал в Москву. Детка!.. Ты, наверно, забыла, что я нахожусь в армии и что по своему желанию мне разъезжать не приходится. Ни в этом, ни в будущем году мы не увидимся с тобой. А может, и вообще никогда не увижу тебя. Так что, если сможешь, забудь меня. Есть много хороших ребят, а тем более в таком большом городе, как Москва…»
Я перечитывала письмо, сидя на лекции. Перечитывала и дома, в общежитии, перед сном. Как он может писать так! «Забудь меня…» Как он может спокойно рассуждать о том, что, возможно, мы никогда не встретимся!..
Девчонки давно спали, а я садилась на подоконник и при свете луны или фонаря писала ответ. Что я писала ему? Сто восемнадцать моих ответов давно потерялись. Адрес его постоянно менялся, но он возил мои письма с собой…
«Сегодня уезжаем из Лентвариса. Едем в Тильзит, теперь он называется Советск. По приезде напишу. Весь мой багаж состоит из одного чемоданчика. В нем нет ничего хорошего. Половина — твои письма, конспект по автодрезине и сигнализации да тетрадь с разными песнями, которые я успел понаписать здесь от нечего делать».
Чемоданчик этот, где не было «ничего хорошего», потерялся, и теперь только из его писем можно узнать, что было в моих.
«г. Брест.
Здравствуй! Твое первое письмо на Брест я получил давно. Я могу представить, как ты живешь, но как выглядишь, представить очень трудно. Ведь мы не виделись два года. Обязательно пришли твою фотокарточку. Ты пишешь, что очень похорошела. Любопытно посмотреть. Ты пишешь, что у тебя много друзей. Три девочки и два мальчика. Ну, девочки меня мало интересуют. А вот мальчики! Опиши мне их подробней. Что они собой представляют и не увлечена ли ты ими?.. У нас идет дождь. В палатке нет огня, и эти строчки я пишу в темноте и уже не смогу их прочесть…»
Странно перечитывать написанное в юности. Странно и немного стыдно. Зачем я писала ему про мальчиков и что «очень похорошела»? Зачем я писала, как на встрече Нового года танцевала весь вечер под духовой оркестр, и как меня приглашали наперебой, и как один парень, мой однокурсник, признался мне в любви?!
Я не обманывала — все это было действительно. И танцы, и прогулки по ночной Москве, и признание. Но ему я писала об этом, потому что мне очень хотелось, чтобы он любил меня! Чтобы он завидовал тем, с кем брожу по Москве и танцую на вечерах. Мне казалось, что и он там живет весело: в одном из писем упоминался клуб, куда он ходил по увольнительной и где было много польских девушек. Не влюбился ли он в одну из них? И не потому ли пишет: «Забудь меня, есть много хороших ребят»?
«Ты спрашиваешь, ношу ли я сапоги или обмотки? Почему тебя это интересует? За время службы сносил четыре пары сапог, сейчас добиваю пятую. Ходил и в обмотках. Я их не люблю — с ними много возни».
Мне обмотки не нравились. Воображение создавало образ героя. Герой нашей юности, пришедшейся на войну, был солдат. Сапоги более, нежели обмотки, льстили воображению. На моей тумбочке стояла фотография мальчика в матроске. Потом появилась новая — он прислал мне ее в одном из писем. Стриженый парень в пилотке со звездочкой, в гимнастерке с неровно заправленным пластмассовым подворотничком. Мальчик в матроске едва угадывался во взгляде, в рисунке подбородка и губ, оттененных первым пушком.
— Неужели это тот самый малый? — спросил мой однокурсник, взяв с тумбочки фотографию. — Размордел же он в армии!
Я обиделась, отняла фотографию, водворила на место. Потом, оставшись одна, долго, придирчиво рассматривала. Старалась как бы посторонними глазами увидеть то, что мог найти в этом снимке, сделанном наспех кустарем-фотографом, лишь мой, не посторонний взгляд.
Я никому не верила — ни однокурснику, ни кустарю-фотографу из литовского городка. Фотографию с тумбочки я убрала, и на ней опять воцарился мальчик в матроске с задумчивым, чуть печальным лицом. Я охраняла своего героя от бесцеремонного прикосновения.
Маленький город с дощатыми тротуарами, бревенчатый двухэтажный дом с косым крылечком, долгие светлые вечера в июне. И его велосипед, на котором он катал меня к реке, и река — широкая и светлая, как небо.
Он писал мне из Бреста, Берестовицы, Лентвариса, Тильзита, Кенигсберга. Перечитывая его письма, я представляла себе эти разбитые войной города, развалины под луной. И военный лагерь, палатку, где нет огня, и то, как он пишет мне, прислушиваясь к дождю.
Был июнь, и ночи в Москве стояли долгие, светлые. На светлом строго чернели старые липы. Потом просыпались птицы. Раздавались их первые, нерешительные голоса. И вскоре щебет охватывал деревья, как озноб. Всходило солнце…
Иногда мне случалось проснуться на исходе ночи. Я вставала тихонько, чтобы не разбудить девчонок. Подходила к окну. Я слушала птиц, смотрела на строгие деревья, видела, как рассвет зажигает на них капли ночной росы.
Я думала о нем. О том, что когда-нибудь мы встретимся. Пусть не в этом и не в будущем году — он писал «в будующем»… Пусть!
Об этих рассветах я никогда не писала ему. Разве об этом пишут? Это каждый переживает сам, как переживает юность, и любовь в юности, и разлуку…
Счастливая, я засыпала, и длинные птичьи трели проносились сквозь мой сон, как тройки с бубенцами.
Однажды я послала ему письмо. Не знаю, каким оно было по счету — пересчитала я их много лет спустя. Я опустила его в почтовый ящик и стала ждать ответа. Вскоре ответ пришел. Никогда еще он не писал так много. Он и в жизни был немногословен. Мелкие строчки теснили одна другую, словно старались наперебой высказать что-то, доказать, объяснить.
«Видно, ты мало знаешь меня. Ну, что ж, постараюсь исправить ошибку. Постараюсь, чтобы ты лучше узнала меня! Может быть, тогда не будешь писать так безнадежно…»
На другой день пришло еще одно письмо, а за ним еще одно:
«.. И когда я писал тебе, что моя жизнь скучна, ты решила, что и я сам стал скучным. Но теперь я постараюсь исправить свою ошибку. И ты поймешь, что я остался таким же веселым, каким был когда-то. И тогда ты не будешь так безнадежно писать…»
И четвертое письмо все о том же:
«…Решила, что при встрече нам не о чем будет говорить. Но я уверен, что мы всегда найдем, о чем поговорить. Как тогда, на нашем крыльце. Не думаю, что ты так изменилась с тех пор, хотя и стала студенткой.
Я тоже не очень изменился. Да, я во многом еще мальчишка. Но все это ерунда! Я думаю, мы всегда поймем друг друга. И тебе не придется так безнадежно…»
А потом я получила письмо из его части. Оно пришло вслед за четвертым и было написано незнакомым почерком. Знакомым был лишь номер полевой почты.
«…И никогда больше не пишите таких писем! Я, конечно, их не читал, но человек ходит сам не свой. И это все делаете вы своими письмами.
Так что прекратите, иначе я ваши письма не буду ему выдавать.
С уважением, командир отделения мл. сержант…»
Что было в этом письме? Я старалась вспомнить и не могла.
Оно ничем не отличалось для меня от тех, которые я посылала раньше.
Мне казалось, что письмо было хорошее. И что все мои письма к нему были хорошие.
Просто тогда я еще не знала, какие письма пишут солдату.
1974
Женщина и собака
Они возникли в один день. Женщина — в столовой, за нашим столом. Собака — у входа в столовую, возле пологой, усаженной штамбовыми розами лестницы, где в обеденный час терпеливо ожидают своих кормильцев собаки и кошки, обитающие в нашем доме отдыха. Женщина была моложава, носила брюки. Голос у нее был громкий, хрипловатый, как у пионервожатой, которой приходится в пятнадцатый раз кричать: «Петров, вылезай из воды!» Она посмеялась, выслушав наше предположение о своей профессии. Сказала, что просто много курит, вот и прокоптилась. А работает в редакции, — и она назвала популярный журнал.