Александр Половец - Мистерии доктора Гора и другое…
…Незаметно сбежавшие от шумного застолья, они несутся в открытом кабриолете — мягкая крыша кузова откинута и постукивает где-то сзади железными креплениями. Смахивая перчаткой снежинки с плеч спутника и перебивая себя смехом, она громко декламирует: «Морозной… пылью… серебрится… его бобровый… воротник!..». Автомобиль трясёт, неровности булыжной мостовой совершенно ощутимы — так, будто бы толстая резина не укрывает собою железные ободы его колес. На повороте с Невского на набережную Фонтанки её спутник поднимается вдруг — во весь свой огромный рост.
«Широ-о-о-кая масленица!..» Малиновый шарф развевается подобно языческому стягу, мохнатая шапка чудом удерживается на его голове. Наверное, таким увидит его годы спустя в своей мастерской художник — возникшим вдруг на её пороге и загородившим собою дверной проём — и таким сохранит его чудотворная кисть медленно уходящего из жизни мастера. Сохранит навсегда. «…Ты-ы с чем пришла!..» — слышится уже в конце квартала. Стоящий на углу городовой укоризненно глядит им вслед, прикрывая рукавицей лицо от колючего ветра.
Господи, как хорошо, как замечательно все это! Этот замешанный туманной сыростью густой воздух, эти низкие облака, эта река — она плещется там, совсем рядом, за чугунными витыми решетками, протянувшимися между гранитных тумб, неспешно неся темные осколки льдин.
«Остановите, остановите авто!» — соскочив с подножки еще движущегося автомобиля, она бежит к парапету, прижимается спиной к перилам, машет ему рукой…
А сколько же прошло с того бала? Да, не так уж и много — шесть… нет, семь лет… Вот он, отойдя от рояля, за которым остается ещё сидеть аккомпаниатор, и только что представленный группке выпускниц пансиона, учтиво склонив голову, осторожно кладет ладонь на её талию… «Кажется, такой неуклюжий — откуда же в нем столько грации?» — думает она, закруженная вальсом. Ей вдруг кажется, что вся она целиком умещается, тонет в этой огромной ладони.
И совсем так же, как тогда в быстром вальсе, перед глазами ее слились в сплошную полосу лица подруг, пышные воланы оконных занавесей, скользящие по вощёному паркету, с подносами на вытянутых руках, улыбающиеся лакеи… Таким же неотчетливым, пронесшимся в одно короткое мгновение представляется ей теперь всё, что вместилось в эти несколько лет — непременные посещения невыносимо скучных курсов и театральные премьеры, поэтические вечера с дурачащимися мальчишками, называющими себя футуристами, и частые поездки к родным, в Вену и в Базель…
На этой неделе она снова уезжает, теперь, наверное, надолго: в Вене ждет работа, ждут ученики — её ученики!
А что еще ожидает её?
Эхо выстрела в совсем близком отсюда Сараеве… торопливые сборы — и ночной поезд из Вены в Берн… Возвращение кружным путем в Петербург, в объезд залитых кровью мест, откуда только что откатились ставшие вражескими армии… Красные банты в петлицах чиновников, нескончаемые митинги на улицах, ночные выстрелы и торопливо перебегающие Невский кучки напуганных горожан. Переезд. Голодная, одичавшая Москва.
Этого она ещё не знает. Всё это будет — потом. Потом…
А сейчас — поблескивая лаковыми боками, автомобиль мягко тормозит у подъезда. Шофер соскакивает с высокого сиденья, ловко распахивает дверцу. Остается лишь, протянув спутнику руку для поцелуя, улыбкой попрощаться с ним — и оставить экипаж. Задержав её ладонь в своей, он смотрит — даже не на нее, но куда-то мимо, в сторону подъезда, где она должна исчезнуть. И вот она пробегает мимо дремлющего в кресле швейцара, на мгновенье задерживается перед лестницей, чтобы, смахнув осевшие крохотными прозрачными каплями на поверхности фотографии снежинки, спрятать плотную картонку в пушистую муфту — и незаметно пронести к себе в комнату.
Да так ли было всё это? И с ней ли?..
* * *44-й год, декабрь… Война скоро кончится — об этом уверенно говорят в очереди, что задолго до рассвета выстраивается в Орликовом переулке. Фасад продуктового магазина, когда-то тщательно оштукатуренный, празднично-желтый, теперь весь в сколах, в комьях смерзшихся грязевых брызг, оставшихся с долгой осени.
Пытаясь сохранить остатки домашнего тепла, женщины кутаются в платки, бьют себя по бокам, приплясывают — отчего снег под их ногами сбивается в плотную корку, темнеет и становится скользким. Болтаются, постукивают пустыми бутылками авоськи: обещали с утра молоко. Скользят по насту деревянные костыли, много костылей — на них опираются, одетые в шинели со следами споротых погон, совсем ещё не старые дядьки.
Война скоро кончится. Скоро.
«24-мя артиллерийскими залпами!..» — нарочито растягивая слова, совсем как диктор Левитан, вещают в самодельные рупоры — обрезки водосточных труб — пацаны, забравшиеся на припорошенную ночным снегом, огромную, занимающую чуть не четверть всего двора, кучу угля. Уголь свален ближе ко входу в подвал — там дворовая котельная. Грубые, хрипловатые мальчишеские голоса победно поднимаются вверх, вдоль стен нашего двора-колодца, составляющего утробу пятиэтажной кирпичной громады.
Дом занимает весь квартал, отделяя собою Кировский проезд от Боярского переулка. Впереди него — гранитная арка станции «Красные ворота»; там, в вестибюле метро, клубится пар, образованный врывающимся в открытые стеклянные двери морозным воздухом. Удивительный пар, не похожий ни на какой другой: возникая, он тут же смешивается с постоянно витающим (только здесь, только в этом метро!) волшебным запахом моего детства — запахом шоколадных ирисок.
Дальше, за метро, по Садовому кольцу движутся колонны пленных. Они нескончаемы — тысячи людей, одетых в зеленоватую форму, едва укрывающую от колючего зимнего ветра. Охраны почти нет — нельзя же считать охраной этих молодых, может, чуть старше нас, ребят с болтающимися за плечами, дулом вниз, совсем нестрашными карабинами.
Или — открытый газик с лейтенантом, тарахтящий рядом с колонной. Чего же с ними так долго воюют?.. Кто-то из бредущих в колонне безразлично, пустыми глазами, смотрит вперед. Кто-то шагает, опустив голову. Другие любопытно озираются по сторонам, на ходу заговаривают с остановившимися прохожими, протягивают самодельные зажигалки и перочинные ножики — в обмен на хлеб.
Хлеб у москвичей уже есть. Появилась на столах (пусть и не у всех, потому что цены пока коммерческие) всякая снедь — рыба, колбасы, сыр.
У нас дома всё это бывает — приносит из ОРСа отец. Приходит отец нечасто: его цех выпускает фугаски, которые все еще нужны фронту — потому что ещё не взяты Будапешт и Прага, и целёхонький, неразрушенный стоит Нюрнберг, и германскую столицу по-настоящему тоже пока не бомбили… Отец живет в цеху — с того самого дня, как его вернули сюда из призывного пункта. Вернули и нас в Москву — меня, маму и верную мою няньку Полю, в последние дни 41-го прошедшую с нами в скотской теплушке маршрут Москва — Раевка — Бийск… А теперь — обратно.
Наша квартира понемногу оживает — возвращаются из эвакуации старые жильцы, подселяются новые. Здесь семь комнат. Вернее, семь высоких — их наличники почти упираются в лепной карниз потолка — дубовых дверей. Когда-то сиявшие лаковыми поверхностями искусно подогнанных друг к другу досок, а теперь матовые и тёмные, они дополняют своей странной огромностью постоянный полумрак длинного коридора. Слабые лампочки едва освещают его; электрический свет отражается неяркими бликами на глянце выложенного замысловатыми многоугольниками паркета.
Я и сейчас, спустя много лет, закрыв глаза, вижу отчетливо наш коридор. Он совсем не похож на типичный московский: здесь отсутствуют сундуки в темных углах, и педали велосипедов, подвешенных крюками на уровне глаз, не заставят вас, проходящего, прижаться к противоположной стене. Наш коридор широк и просторен. К тому же он совершенно пуст — даже мой велосипед, собранный из частей и деталей по меньшей мере трех довоенных веломашин, хранится в прихожей квартиры на первом этаже, где живут бабушка с папиной сестрой.
А больше ребят в квартире нет — если не считать совсем маленьких Юрку с Мариной. У них долго еще не будет своего велосипеда — и потому что рано им, и потому, что давно живут без отца. Юрка хотел, чтобы во дворе знали — отец их на фронте пропал без вести. То есть погиб, скорее всего.
…Он и правда погиб — но в заключении. Тогда же знать нам этого было нельзя.
Квартира когда-то вся принадлежала Кливанскому. Семену Ароновичу Кливанскому, видному меньшевику, совершенно невероятным образом не задетому частыми лопастями мясорубки, запущенной четверть века назад его политическими оппонентами. Он и сейчас живет здесь со своей дочерью Бэллой, старой девой, служащей корректором в научном издательстве. А может — редактором. Она почти всегда дома, ее нередкие гости приносят в охапке толстые портфели и сумки, из которых высовываются лохматыми углами пачки рукописей.