Гурам Дочанашвили - Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
— Спятил! У меня леденец, что я, дурак — камни жрать!
— Да, да, шалунишка, зубы можешь сломать!
— Чей же тогда?
И коварным был повеса...
Они собирали хворост... «Вам не... вы не...» — начал и осекся; издали временами доносился хохот, дико ржал Кумео. «Нелепо начал... — расстроился Доменико. — Надо бы иначе...» Анна-Мария подбирала сушняк, старательно складывала в кучу. С непривычки даже от этих малых усилий зарделась, а Доменико после реки пробирала легкая дрожь... Что-то надо сказать... Искал слова. Сказать? Не сказать? Но что сказать — не знал. Нет, сам бы ничего не сумел, кто-то должен был выручить, но кто бы выручил в лесу...
— Вам жарко?
— Немного...
— Я сейчас...
Подбежал к родной ему реке, осторожно зачерпнул горстями воду и бережно принес девушке: «Если желаете, освежитесь немного...» Анна-Мария смотрела так простодушно, наивно, и у Доменико снова сжалось сердце и ком подступил к горлу — так любил ее... И она тоже сложила ладони, он перелил в них воду, всю до капли. Анна-Мария смочила лоб и щеки, провела влажной рукой по шее, освежилась. Закрыла глаза, подставила лицо солнцу и, казалось, слушала его — с той же улыбкой, слабой, неясной. Самое время было сказать сейчас, в этот миг, но что, что... Доменико, скиталец, призывал кого-то на помощь безмолвно... И не знал — кого позвать, кто выручит... Тулио? Ах нет, слишком лукавый. Дуилио? Нет, не желал Доменико потока напыщенных слов. Александро? Но ведь с ним не считались. Цилио? Нет уж — лицемерный, фальшивый... Кто же подскажет...
Солнце сушило влажное лицо Анны-Марии, и Доменико заметил на щеках ее слабую россыпь веснушек и, хотя любил в ней, чистой, не женщину, а что-то иное, непостижимое, что-то возвышенное, все же невольно подумал при виде веснушек: «Наверно, того же цвета соски у тебя, Анна-Мария». Только подумал, а Анна-Мария раскрыла глаза, посмотрела со страхом, еще немного — и все бы погибло: так смотрела на него... Что же сказать ей?.. Кто поможет... Был кто-то, любивший его... Чувствовал, ничего не сказать — нельзя, но и сказать ей тут, вот так вероломно заведенной сюда, — тоже невозможно. И вспомнил! Отец, да, отец! Помоги отец, помоги... И девушка чувствовала — что-то хочет сказать Доменико, но понимала — оскорбит, если скажет сейчас, наедине; а он, а он, скиталец, молил: «Помоги, отец, помоги, подскажи». И чудо случилось. «Тулио, Тулио-о-о! — закричал Доменико. — Скорее сюда, и ты, Цилио, сеньор Джулио, Кумео, Кончетина, дядя Александро, Сильвия, Винсенте, все, все идите сюда, скорей!» Первым, запыхавшись, примчался Тулио, за ним Цилио, Александро, сбежались все. «Не змея ль укусила?» — встревожилась, позже всех прибежав, Кончетина, а Доменико пал на колени, обнял Анну-Марию за ноги, припал щекой к коленам и вскричал: «Люблю эту девушку!»
Анна-Мария опустила руку ему на плечо, подняла, долго смотрела в глаза, замершему, окаменевшему, и внезапно поцеловала скитальца в щеку...
Просто произошло все.
ЛЕТНИЕ ИГРЫ
— На какой день назначим? — вопросил общество Дуилио. — Не провести ли завтра — погодные условия благоприятствуют летним играм... Перестань, Уго.
Юный безумец упрямо грозил поглощенному собственным красноречием Дуилио: «Красная кровь на зеленой траве...» А тот разглагольствовал:
— Однако полагаю, что послезавтра предпочтительней всего, пусть радуют всех звенящий смех девушек и сияющие улыбки юношей.
— Да, пожалуй, послезавтра! Истинно разумное решение, — молвил Винсенте, застегнувший воротничок.
— Закаливание тела — средство бесперебойного снабжения мозга все новыми и новыми жизненными силами, — отметил Дуилио, такой, каким был. — А это поистине хорошо. Великолепная была свадьба!
— Да, да!
— Еще бы!
— Что за вино! А поросята!
— А куда делся тот человек?
— Кто? Беззубый? Переехал куда-то.
— И оставил их одних в кирпичном доме? Почему он у них некрашеный? Теперь-то покрасят, верно... в розовый цвет. Денег у Доменико навалом.
— Нет, не в деньгах дело... Деньги и у них были, не хотели красить.
— А нервы ему понадобятся будь здоров — день и ночь слушать ее игру.
— Не до игры будет, сами понимаете — молодой муж...
— Прямо в глотку всажу тебе, Дуилио, в кадык твой, что ходуном ходит, когда ешь, — говорил Уго, и в глазах его извивались давние их обитатели — серо-зеленые рыбки. — Разговаривай тогда с дырявым горлом.
— Перестань, Уго, перестань, уймись, — вразумлял мальчика Дуилио. — Не надоело?
— Какой смысл устраивать игры, — не без горечи сказал Цилио. — Все равно Джузеппе всегда будет первым, всех обставит.
— Нет, Цилио, нет, при продуктивной деятельности ума всегда возможно найти остроумный выход из любой ситуации, необходимо лишь напрячь ум... Вот, извольте давайте не засчитывать победы Джузеппе, не принимать их во внимание.
— В порошок нас сотрет!
— А мы тайком, между собой, не скажем ему, что не признаем его побед.
— Хвала тебе, Дуилио!
— Не человек, а мозг сплошной!
— Ум, ум из него прет...
— В эту умную голову и всажу нож, — упрямо шептал обозленный Уго.
— Уймите, наконец, отрока! С ума меня свел!
— Хотя б Доменико появился, мигом смоется.
— Доменико? Да, верно, Уго боится его. А почему?
Анна-Мария спала на широкой тахте, свернувшись клубочком, укрывшись тонкой простыней, — в распахнутое окно веяло летним теплом. Двумя маленькими волнами выгибались плечо и бедро. Как менялась во сне — уносилась в далекую даль, терялась там где-то, так странно менялась, игрой изнуренная, изведенная — обретала, казалось, покой. Беспомощно слабая, всегда подвластная звукам далеким, едва засыпала — распускалась отрадно, разгорался как будто тлевший в ней огонек, и на лице проступала улыбка, беспечная, счастьем мерцавшая, и ревность терзала Доменико — кому-то другому улыбалась жена его. Вдвоем они жили, одни они были в кирпичном некрашеном доме, и все же кто-то еще находился там постоянно, незримо, кто-то другой. Играя, с тем — другим — была Анна-Мария, а когда не играла, к нему же стремилась... Спала сейчас Анна-Мария и плавно блуждала где-то вдали, в лиловых покоях беззаботного сна...
— Или в спину, Дуилио, под лопатку всажу, со спины ближе к сердцу.
— Почем ты знаешь, пацан? — удивился Дуилио, но тут же поправился: — Откуда у этого отрока столь узкоспециальные познания?..
— Цыц! — оборвал его Александро.
— Завидуешь, Александро? Завидуешь моей отточенной речи! И потому обрываешь мои словесные достижения, обусловленные, с одной стороны, и тем...
— Цыц!
— Убью! Пустите, убью! На «цыц» перешел, слова не удостаивает, до чего обнаглел! Пустите, искромсаю его миланским кинжалом! На куски, на куски изрежу!
— Ты с ума сошел, Дуилио! — всполошилась тетушка Ариадна, хватаясь за сердце. — Совсем как полоумок Уго грозишься!
Смешной и жалкой казалась Анна-Мария, занимаясь стряпней... Мучилась с луком, жгуче слезились глаза и, тщетно пытаясь найти в огромном пучке зелени рехан, виновато взглянула на Доменико, и он, взяв корзину, помчался к Артуро, а возвратившись, опешил — Анна-Мария играла, играла волшебница, совсем чужая ему и далекая, повелителем звуков ввысь вознесенная, всем одаренная, — все он даровал ей, своей владычице: море во мраке зловещем — буйное, ярое, утро росистое, чистое, душу мятежную птицы, и главное — тайны извечные. Играла женщина, чужая, далекая, словно туманом сокрытая, владычица звуков — неукротимых и укрощенных, непокорных и усмиренных; играла женщина, повелевала — там, в своем мире, неведомом мире, как смело ступала, уверенно, твердо, вольно летала, всемогущая, недоступная, как умела скорбеть, на земле трепыхаться и разом вдруг взвиться, в высь устремиться, в беспредельную высь, чтобы с той высоты озирать бренный мир!.. Снежные горы, и снежным обвалом в морскую пучину рушилась радость!.. И уже из глубин водяная вздымалась громада, и в грозном величии возносилась под самое небо — исполинским цветком — и это она, Анна-Мария... Что за силу таили ее нежные пальцы — могуче когтили блестящие клавиши, грифом, крылами взмахнувшим, налетали на струны, щипали и били смычком, как хлыстом, — неужто она была слабой, бессильной... И вдруг — поразительно! — становилась мягкой и нежной, и невинный младенец сопел уже в комнате, и ребенок носился в граве... И голос былинки, самый блеклый из звуков, едва уловимый, невнятный — выпрямлялась, казалось, травинка, зазябшая, грелась, тянулась на солнце, — о тепло, благодать, благодатное солнце, свет и воздух, счастье безмерное... Безгрешные стойкие травы... Полный колодец, до краев переполненный, и луна на поверхности — привычная, давняя... И в огромной мрачной пещере звуки шагов — бьются о замшелые стены, об осклизлые камни, и страх одноглазый — еще до рожденья... и чье-то рыданье, бессильно, в отчаянье уронившего голову нам на плечо, равнодушное, а он, упорный, несокрушимый, — где-то вдали, дожидается преданно, но кто он, откуда, или — она?.. Сколько мам, матерей существует на свете, а она — снова плачет, и снова солнце и свет, снова счастье — воздух, вода и сосновая роща, чудесно, — и ленивая дрема, эта милость безбрежная, нежная, как младенца ступня, все это — звуки, звук и улыбка... Играла женщина, красивая женщина, чужая, всем своим существом другому отдавшись, другому, и хорошо, что растерянный странник со спины ее видел... Но мы, я и вы, двое бродяг, которых в Краса-городе назвали негодниками; мы-то ведь знаем, на кого взирала сомкнувшая веки, кому улыбалась волшебнопалая... Возмущенный, Доменико швырнул с досады корзину, и Анна-Мария, вздрогнув от глухого удара, обернулась испуганно, а красное сочное яблоко катилось по полу в дальний угол, простое яблоко...