Ричард Форд - Трудно быть хорошим
Если бы мог, я бы… Если бы только мир был устроен надежнее, жена понимала, а дочка верила. Если бы каждому из нас при рождении выдавали бронированную гарантию жизни. Если бы не было «Минитменов», если бы мы были бессмертны, если бы как-то могли изменить законы термодинамики… Я бы с удовольствием забросил подальше лопату и молился на коленях величайшей метафоре нашего века — клянусь.
А пока приходится быть мастером на все руки — сантехником, землекопом; приходится суетиться, делать странные вещи, чтобы выжить и сохранить семейный очаг.
И вдобавок ко всему никак не могу уснуть. Устал до смерти. Целый час провозился с печью, выгреб оттуда пуд сажи. Если б можно было сделать все по-другому… Прочистил трубы, отдраил сток, вынес мусор. Смотрю с тихой надеждой на горящие во дворе новогодние огни.
Уже светает, когда Мелинда стучит в дверь.
— Папа, — орет она, и в мгновение ока я у двери. Пытаюсь ее успокоить, но она, продолжая вопить, колотит в дверь. Это неизбежно — меня начинают мучить угрызения совести.
— Выпусти меня! — кричит Мелинда. — Быстрей! Мне надо! Я больше не могу!
— Ангел мой, попробуй…
— Я писать хочу!
Дилемма. Гнусная ситуация. Прильнув к двери, пытаюсь придать своему голосу нежные отцовские интонации. Представь себе, говорю я, что мы едем в машине, а до ближайшей стоянки пятьдесят миль. Потерпи до утра, а к тому времени я налажу вам канализацию.
— И долго терпеть? — спрашивает Мелинда.
— Нет, совсем не долго. Ты же большая девочка, ляг на кровать, посчитай барашков…
— Я же в постель написаю!
— Не бойся.
— А я боюсь. Лучше открой. Открой! А то еще минуту, и…
Ну тогда давай в бутылку.
— В какую бутылку?
— Поищи там какую-нибудь. В мамином шкафу посмотри.
Несколько секунд обдумывает мои слова. Могу себе представить, как дрожат ее веки, как она стискивает зубы.
— Придурок! — рявкает Мелинда, и мне не в чем ее упрекнуть. — Это глупо! Я же девочка! Я не могу писать в бутылку! Мне нужно… Господи, это ж надо!
Она начинает стонать. Война нервов. Дочь знает мои уловки, а я — дочкины.
— Папа, — говорит она. — Ты хоть секунду можешь вести себя как нормальный человек? Тебе не кажется, что ты поступаешь жестоко? Сначала разворотил весь двор динамитом, потом насильно запираешь нас, а теперь даже не даешь мне сходить в туалет. Тебе не кажется, что… ненормально все это? Что-то не в порядке? Если бы я так поступила с тобой, как бы ты себя чувствовал?
— Плохо, — отвечаю я. — Наверняка чувствовал бы себя просто ужасно.
— А если бы я заставила тебя писать в бутылку? Во флакон из-под духов. Не очень-то красиво, а?
— Кошмар.
— Ну так?
— Что? — спрашиваю я, потому что больше мне сказать нечего.
Она бьет в дверь. И тихим, спокойным, совсем не злым голосом — голосом взрослого человека — говорит:
— Если бы ты сейчас был на моем месте — ты бы испугался. Ты бы заплакал. Ты бы ненавидел меня, ты бы рыдал, потому что тебе бы казалось, что я веду себя, как сумасшедшая, потому что… потому что это страшно, вот почему. И тебе скоро бы стало так страшно, что ты не смог бы спать по ночам или просыпался бы все время от кошмаров. И потом… — Мелинда умолкает. Она чувствует, что я креплюсь из последних сил.
— Папа? — говорит она шепотом.
— Я тут.
— Знаешь еще что?
— Что?
— Тебе стало бы очень грустно. Так грустно, что ты бы не выдержал.
— Знаю, моя хорошая.
— Так грустно, как сейчас мне.
— Да.
— Выпусти меня, — просит Мелинда.
Это самые мучительные минуты в моей жизни. Я все же нахожу в себе силы сказать ей, что пока не могу ее выпустить.
— Там вроде термос есть, — говорю я. — Разбуди маму, и она тебе его найдет.
Мелинда все-таки права. Я больше не могу этого вынести. Когда она начинает говорить, что ненавидит меня, я отступаю от двери. А когда заливается слезами, и Бобби, проснувшись, начинает командовать, я выключаю свет в холле и ухожу на кухню, чтобы собраться с силами перед последним актом драмы.
Рассвет великолепен.
Горы меняют фиолетовый оттенок на ярко-розовый, и едва бьет шесть часов, как у ворот останавливается такси. Выйдя во двор, я извиняюсь перед водителем и выписываю ему щедрый чек. «А на чай?» — спрашивает шофер. Еще совсем мальчишка — рыжий пушок на щеках, круглые очки — но дело свое знает. Не моргнув глазом, взял еще двадцать долларов. «Могли бы и позвонить, — говорит он мне, качая головой. — Шесть утра, как-никак, черт побери!» И, выматерившись, уезжает, оставляя за собой запах жадности и резины.
Вот и все.
Я даже не заметил, как кончился дождь. Что я еще могу сделать? Перетаскиваю свою постель к дверям в спальню и сворачиваюсь в клубок, как сторожевой пес.
Что еще?
Если бы было возможно, я забрался бы сейчас к жене и дочери, согрелся и уснул, как все человечество, глубоким наркотическим сном. С удовольствием присоединился бы к благочестивой процессии от церкви до могилы. Голосовал бы за республиканцев. Подписывался на «Тайм». Я бы вел бодрые беседы на коктейлях. Бог мой, конечно, я предпочел бы, чтобы на земле царствовала вечная гармония. Чтобы длилось бесконечное летнее воскресенье — Мелинда сбивает головки чертополоха, Бобби качается в гамаке; пятна солнечного света, бабочки, на ухоженных грядках — помидоры, ртутный столбик — на отметке 27 градусов. Сонное летнее воскресенье, когда все благочестивые христиане устраивают пикники, жарят мясо на вертеле. Ни облачка. Подстриженные газоны, яблони, белые водоплавающие птицы. Допустим, что этот день — 4 июля, я после полудня жарю гамбургеры, изучаю уровень своих достижений. Довольный жизнью человек, средних лет, но по-настоящему счастливый. У меня будет хобби. Я застрахую жизнь. Буду чувствовать себя защищенным, пребывая в уверенности, что доллар не обесценится, и деньги всегда будут иметь цену, и цена будет в цене. Брошу курить. Соберусь в Йеллоустон и Диснейленд. Если бы властью обладал я, а не сумасшедшие, я бы потягивал мартини и болел за «Янки», совершенствовался в гольфе и вкладывал деньги в широко распахнутое будущее. Балдел бы от транквилизаторов. Присоединился бы к протестам налогоплательщиков, осуждал инфляцию, оформил завещание, изводил бы своего маклера; сел бы на диету из консервированных макарон и мороженых овощей. Я бы пошел на все это, честное слово. Видел бы сны, которые хочется смотреть вечно. Если бы можно было поверить, я бы обязательно поверил в то, что ядерная война — бабушкины сказки, мистификация, достойная утробного хохота в христианской комедии. Хлопнул бы себя по колену — да это же чепуха, господи! — нет никаких этих бомб, подводных лодок и межконтинентальных ракет. Засыпал бы яму во дворе, засеял травкой, попросил прощения. Да. И жил бы изо дня в день с затаенной надеждой на то, что когда это наконец случится — и раздастся тот самый полночный вой, когда мы вскочим с постелей и земля расползется по швам, когда мы поймем, что невозможное все-таки стало возможным и страх перестанет страшить, когда почудится, что наша песенка спета — даже тогда я, человек неистребимой надежды и воли, в своей святой уверенности до конца буду цепляться за то, что, может быть, Е все-таки не равно мс2, что это всего лишь искусная метафора, и конечное уравнение авось не сойдется.
— Папа, ты сумасшедший, — говорит Мелинда и срывается на крик. — Сумасшедший! Сумасшедший!!!
Доналд Бартелм
Герои
Перевела М. Игнатова
— Нет, ну как же можно, не зная сути, не зная всех дел…
— И не говори, приятель.
— Я сам как делаю: беру «Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт», «Бизнес уик», «Сайентифик америкен». И погружаюсь в информацию.
— Угу.
— Иначе решение будет бессмысленно.
— Ну да.
— То есть, хочу сказать, смысл будет, совсем бессмысленным решение быть не может, но: оно не следствие информированности.
— Каждый гражданин имеет право.
— Какое?
— Действовать. В меру сил.
— Ну, имеет.
— А сил не густо. Если не взять на себя труд разобраться во всем.
— К примеру, возьмем кандидата.
— Взяли. Этих кандидатов…
— И не говори. Сотни.
— Ну, и каким образом обыкновенный человек…
— Первый встречный.
— Поймет. Кто эти товарищи на самом деле.
— Пресса. Средства массовой информации.
— То-то и оно. Средства массовой информации. При помощи которых мы узнаем…
— Внешнюю сторону.
— Допустим, звонит этакий деятель тебе по телефону.
— Так.
— У тебя аж башка кружится от счастья, так?
— Так.