Генри Миллер - Нексус
Тем же вечером, пока родители читали газеты, я написал Моне письмо, которое тронуло бы сердце самого черствого человека. (Кстати, писал его за своим школьным столом.)
Я рассказал про замысел книги и что набросал ее план в один присест. «Эта книга для нее, — писал я, — эта книга — она сама». «Буду ждать свою любимую хоть тысячу лет», — писал я.
Письмо получилось очень длинным, и когда я наконец поставил точку, вдруг осознал, что отослать его не могу: Мона не указала новый адрес. Она словно вырвала мой язык. Как можно так гнусно поступить? Где бы она ни находилась, в чьих бы объятиях ни лежала, разве не понимает она своим глупым разумом, что я силюсь дотянуться до нее? Но сколь бы яростно я ни проклинал ее, мое сердце выстукивало: я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя…
Забираясь в постель, я все еще повторял эту глупейшую фразу. И стонал. Стонал, как раненый гренадер.
11
На следующий день, роясь в корзине для бумаг в поисках одного затерявшегося письма, я нашел вместо него другое, скомканное и отправленное сюда шефом в явном раздражении. Похоже, писал его старый человек, выводя причудливые завитушки слабой, дрожащей рукой, но тем не менее почерк был довольно разборчив. Взглянув на письмо, я сунул его в карман, решив ознакомиться на досуге.
И надо же — именно это письмо, нелепое и трогательное одновременно, спасло меня от полного отчаяния. Видимо, руку шефа, зашвырнувшего письмо в корзину для мусора, направлял мой ангел-хранитель.
«Достопочтенный сэр!» — так начиналось письмо, и, прочитав еще несколько слов, я почувствовал, что от сердца у меня отлегло. Оказывается, я еще не разучился смеяться и, более того, не разучился смеяться и над собой, что еще важнее.
«Достопочтенный сэр! От всей души надеюсь, что Вы пребываете в добром здравии и на Вас не оказывает пагубного влияния наша переменчивая погода. Я тоже пока здоров, о чем с удовольствием и сообщаю».
Затем, без всякого перехода, автор этого замечательного документа обрушивался на адресата со страстным призывом помочь в деле зеленого благоустройства города. Вот как он это делал…
«Я прошу как о большом личном одолжении отрядить часть людей из Вашего ведомства, с тем чтобы они, начав с района Квинс и продвигаясь дальше на восток и запад, а также на юг и север, вырубали засохшие и больные деревья, а также деревья с повреждениями коры у основания и в средней части ствола, накренившиеся и искривленные деревья, которые в любой момент могут упасть и причинить вред человеку — его телу и имуществу. Деревья же, находящиеся в хорошем состоянии, как больших, так и малых размеров, следует тщательно, со знанием дела, методично и симметрично обрезать и сформировать крону, не оставив ничего лишнего от основания до вершины.
Я прошу также как о большом личном одолжении отрядить часть людей из Вашего ведомства для укорачивания всех переросших мыслимые пределы деревьев и доведения их высоты до двадцати пяти футов, а также для значительного укорачивания длинных сучьев и ветвей и приведения в порядок всей кроны, дабы получить больше света, больше естественного света, больше воздуха, больше красоты и безопасности для пешеходов на главных магистралях города и на прилегающих к ним улицах, площадях, переулках, дорогах, шоссе, бульварах, газонах, парковых дорожках, переулках и тупиках, а также в самих парках.
Я также настоятельно рекомендую при укорачивании и подрезке сучьев и ветвей отступать не менее чем на двенадцать — пятнадцать футов от передних, боковых и задних стен домов и прочих строений (дабы деревья не могли соприкасаться с ними, потому что многие здания страдают от этого) и таким образом получить больше света, больше естественного света, больше воздуха, больше красоты и гораздо больше безопасности.
Я прошу вас также любезно отрядить людей из Вашего ведомства, чтобы обрезать и подровнять сучья и ветви деревьев, растущих на обочинах дорог, дабы они не свисали ниже двенадцати — шестнадцати футов над мостовой, открытым грунтом, краем тротуара и так далее и не мешали бы ходьбе под ними…»
Письмо продолжалось в таком духе и дальше, все с той же дотошностью и обстоятельностью. Стиль был предельно выдержан. Вот еще один абзац…
«Прошу также о любезном выделении людей для обрезки и подравнивания сучьев и ветвей, нависающих над крышами домов и прочих строений, дабы воспрепятствовать опасной близости, зарастанию, затенению, переплетению и прочим ненужным контактам деревьев с домами и прочими постройками; необходимо также разрядить крону каждого дерева и сократить ее, дабы сучья и ветви деревьев не находились в опасной близости друг от друга, не срастались, не затеняли свет, не переплетались, не скрещивались и могли давать больше света, больше естественного света, больше воздуха, красоты и предоставляли больше безопасности для пешеходов и прочего движения по главным улицам округа Квинс города Нью-Йорка и прилегающим территориям…»
Как уже говорилось, прочитав письмо, я почувствовал невероятное облегчение, примирился с жизнью и перестал заниматься самоедством. Как будто «больше света, больше естественного света» стало ко мне поступать. Туман отчаяния рассеялся. Воздух, свет, красота — то, о чем говорилось в письме, я увидел вокруг себя и в себе.
Пополудни в субботу я сразу поехал на Манхэттен. Выйдя на «Таймс-сквер», поднялся наверх, перекусил в кафе-автомате, а затем неторопливой походкой искателя приключений направился к ближайшему дансингу. Мне не приходило в голову, что я как бы заново вступаю на путь, приведший меня к нынешнему печальному финалу. И только с трудом протиснувшись в великолепные двери дансинга «Итчигуми», расположенного на первом этаже весьма оригинального здания, рядом с кафе «Мозамбик», я вдруг осознал: а ведь точно в таком настроении поднимался я, покачиваясь, по крутой и расшатанной лестнице другого бродвейского дансинга, где и встретил свою любимую. С того самого времени я напрочь позабыл дорогу в подобные заведения и потерял интерес к «ночным бабочкам», безжалостно обирающим своих одержимых сексом клиентов. Да и сейчас мне хотелось всего лишь на несколько часов вырваться из монотонного существования, немного забыться — и сделать это, по возможности, не слишком обременительно для кошелька. Я не боялся снова увлечься или просто переспать с кем-то, хотя мучительно жаждал физической близости. Мне хотелось всего лишь вести себя как рядовой обыватель, медленно дрейфовать, как медуза в огромном океане. Пусть меня закрутит и поглотит водоворот из пахучей человеческой плоти, пусть я утопу в ней под радугой приглушенного и все же дразнящего воображение света.
Войдя в зал, я ощутил себя фермером, оказавшимся в большом городе. Меня сразу же ослепили лица, море лиц, обожгло зловонным жаром разгоряченных тел, рев оркестра оглушил меня, мигающий свет заворожил. Казалось, у всех здесь подскочила температура. Каждый чего-то ждал и чутко следил за происходящим, напряженно ждал и напряженно следил. Воздух потрескивал, наэлектризованный желанием, маниакальной сосредоточенностью на одной цели. Тысячи различных парфюмерных ароматов спорили друг с другом, противопоставляя себя духоте зала, поту и испарине тел, всеобщей лихорадке, похоти узников, потому что все эти люди, я не сомневался, были именно узниками. Узниками плоти, так и не пошедшими дальше влагалищного преддверия любви. Эти жалкие узники наступали друг на друга, приоткрыв губы, сухие, горячие губы, голодные губы, дрожащие губы, которые молили, плаксиво кривились, упрашивали, жевали и мусолили губы партнера. И все трезвы, трезвы как стеклышко. Это уж слишком. Трезвы, как преступники, идущие на «дело». Все они, густо перемешавшись, напоминали один огромный подрагивающий пудинг; цветовые блики играли на лицах, груди, бедрах, опоясывали их пестрыми лептами, отчего люди казались связанными, сплетенными, а потом они так же легко высвобождались из пут, вращаясь, крутясь и прижимаясь друг к другу телами, щеками, губами.
Я совсем позабыл, какое безумие эти танцы. Слишком долго был я один, с головой уйдя в свои проблемы, печалясь и размышляя. Здесь же лихо отплясывало забвение с безымянным лицом и кастрированными мечтами. Здесь начиналась страна дрыгающих ног, атласных задков, распущенных волос — ведь Египет уже не тот, и нет Вавилона с преисподней. Здесь бабуины, разгоряченные половой охотой, плывут по вздувшемуся брюху Нила, силясь найти смысл вещей; здесь бесятся древние менады, вызванные к жизни завыванием саксофона и рокота трубы, здесь проветривают разгоряченные яичники «мамаши» из небоскребов, и все это делается под непрерывный рев музыки, отравляющей поры, развращающей мозг, открывающей все затворы. И пусть пот, испарения и бьющий наповал аромат духов и дезодорантов назаметно засасываются вентиляторами, но с острым запахом похоти, разлитым по всему залу, ничего не поделать.