Амос Оз - Уготован покой...
Задыхающиеся, промокшие, ворвались они в дом. Иони ногой толкнул дверь, закрыл ее и произнес без всякого выражения:
— Добрались.
— Я ведь говорил вам, — похвалился Азария. — Ну ничего. Пустяки. Не огорчайтесь: я принес вам подарок — черепашонка. Возьмите!
— Бедный маленький черепашонок, — улыбнулась Римона, принимая подарок. — Только не взбирайся на стены.
Ионатан сказал:
— Тия, спокойно. Не смей его трогать. Римона, на веранде у меня есть пустая картонная коробка. А теперь — отдыхать!
— Какой сильный дождь на улице, — заметила Римона, приподняв немного жалюзи и слушая, как в оконное стекло бьют потоки воды.
Я, думал Ионатан Лифшиц, мог бы быть сейчас в пути. Возможно, в бурном Бискайском заливе. И в ту же минуту он принял решение: собака останется с ними.
Ужинали они втроем, дома, а не в кибуцной столовой, потому что дождь не унимался. Римона подала простоквашу, яичницу и салат. Сквозь мокрые стекла можно было разглядеть и мутном свете людей, которые накинули плащи на голову и бежали, сгорбившись, прижимая к груди свернувшихся в клубочек детей. Из всех утренних птиц только одна не переставала вовсю шуметь, издавая частые, громкие звуки, словно некий автоматический передатчик, в отсутствие людей посылающий сигналы бедствия с места, где стряслось несчастье.
Азария не в силах был хотя бы еще одно мгновение нести бремя собственной лжи: он должен немедленно исповедаться, и если его начнут презирать, что ж, поделом, если откажут ему от дома, это их право, он вернется на положенное ему место, к Болонези, в покосившийся барак. Итак… Утром он солгал им. По поводу котенка, так сказать… Какой котенок? Тот, о котором он рассказывал… В детстве, в России, в заброшенной крестьянской усадьбе… Его котенок, которого Василий, он же Абрам Бен-Абрам, перешедший в иудейство, сварил и которого все, кроме Азарии, ели. Все это вранье. Верно, он тогда плакал, как никогда не плакал в своей жизни, верно, что Василий грозился его убить, верно, что все были голодны и все, в том числе и он, Азария, соскребали со стен погреба наросты сырости и гнили и жевали их, давясь слюной… Да, он ел мясо котенка, но откусил всего лишь три-четыре раза, проглотил, задохнулся и заплакал, а то, что он сказал нынче утром, гнусная ложь, потому что «я ел, как и все»…
— Тут что-то не так, — сказала Римона, — ты не рассказывал нам про котенка.
— Может, я только хотел рассказать, но побоялся. Тогда это выглядит еще более отвратительным.
— Он плачет, — произнес Ионатан, побледнев. И спустя мгновение добавил: — Не плачь, Азария. Может, сыграем в шахматы?
Неожиданно Римона склонилась к гостю. Ее движение было стремительным и точным. Легко и нежно коснулись ее губы лба Азарии. А тот схватил тарелку с остатками салата и яичницы и ринулся наружу, под дождь. Он мчался, давясь рыданиями, поскользнулся, встал, пересек лужу, напоролся на кусты, увяз в грязи, выбрался, добежал до своего барака, нашел там Болонези, который спал, укрывшись грубым армейским шерстяным одеялом, и вовсю храпел. Азария поставил тарелку, наполнившуюся дождевой водой, и вышел на цыпочках. Бегом одолел он весь обратный путь, у двери снял перепачканные в грязи ботинки и сказал, словно одержав победу:
— Я принес гитару, и теперь, если вы захотите, мы можем играть и петь.
— Оставайся, — сказал Ионатан Лифшиц, — на улице потоп.
И Римона добавила:
— Конечно. Ты можешь поиграть.
За окном весь вечер бушевала буря, время от времени громыхал гром. В конце концов погас свет. Силы безопасности вынуждены были прекратить поиски, и промокшие люди вернулись на свои базы. Азария играл, пока не погас свет, и продолжал играть в темноте. Не ведая усталости.
— А нашу черепаху, — произнес Ионатан решительно, — мы завтра утром выпустим на свободу.
В ту же ночь, примерно через час после полуночи, отчаявшись заснуть и ощущая, что постель навевает ему жуткие образы смерти, Иолек встал, завернулся в свой фланелевый халат и со стоном надел комнатные туфли. Он очень разозлился из-за того, что Хава погасила свет, всегда горевший по ночам в туалете. Когда ему стало ясно, что электричество отключилось из-за бушующей за окном бури, гнев его не унялся, и он шепотом по-польски стал проклинать и себя, и свою жизнь. С огромными усилиями удалось ему, не разбудив жену, разыскать и засветить керосиновую лампу.
Иолек сидел за письменным столом, то прикручивая, то откручивая фитиль, чтобы отрегулировать пламя, ненавидя копоть и необходимость воздерживаться от курения. Надев очки, он до трех часов ночи сочинял, все сильнее распаляясь, длинное письмо Леви Эшколу, главе правительства и министру обороны.
7
Дорогой мой Эшкол! Тебя, наверно, удивит это письмо, в частности отдельные его аспекты, на которых я остановлюсь особо. И возможно, ты даже рассердишься на меня. Так вот, будь добр, не делай этого. Не раз случалось в наших спорах, что, исчерпав все свои аргументы по сути вопроса, ты защищался, прибегая к мудрости древних. «Не суди ближнего своего, — говорил ты, — пока не побываешь на его месте». На этот раз я использую сей аргумент, обратив его, с твоего позволения, к тебе самому.
Строки эти пишутся с болью, но ты, который никогда не оставлял товарища в беде, даже если что-то поразит тебя, не пугайся. Всего лишь несколько дней назад, на собрании партии в Тель-Авиве, ты внезапно счел возможным сесть на свободный стул справа от меня, то ли в шестом, то ли в седьмом ряду, и прошептал мне на ухо примерно следующее: «Послушай-ка, Иолек, дезертир, покинувший поле боя, мне тебя сейчас жутко не хватает». А я, грешный, ответил тебе примерно так: «А как же тебе не хватает меня? Как дырки в голове?» И тихонько добавил: «Между нами, Эшкол, будь я в такое время при деле, руки-ноги пообломал бы этим жуликам (если помнишь, именно так, по-русски, я их припечатал — жулики,), которые кишат вокруг тебя и превращают твою жизнь в сплошной кошмар». «Ну-у, — произнес ты с усмешкой и продолжил со вздохом, обращаясь скорее не ко мне, а к самому себе: — Ну-ну…»
Вот в таком тоне ведем мы с тобой разговор тридцать с лишним, тридцать шесть или почти уже тридцать семь лет. Кстати, я не забыл, как в октябре или, возможно, ноябре 1928 года в отчаянии пришел к тебе. То была наша первая встреча, ты тогда был казначеем Объединения кибуцев, и я буквально умолял тебя хоть как-то помочь нашей группе — мы прибыли из Польши и застряли где-то в Галилее, голые, босые, без копейки денег. «Ни гроша вы у меня не получите», — прорычал ты. И тут же добавил, словно оправдываясь: «Наши мудрецы учили: сначала следует помочь беднякам своего собственного города». И направил меня к Гарцфельду. Ладно. Гарцфельд, понятно, послал меня снова к тебе. И ты в конце концов смилостивился уступил и дал нам небольшой заем, назвав его с присущим тебе юмором и любовью к принятым у древних мудрецов формулировкам «платой за молчание». Я не забыл. Да и ты не прикидывайся простачком, ты тоже не забыл. Короче, в подобном тоне общаемся мы с тобой все время. Тридцать семь лет. Кстати, послушай-ка: не так уж много времени осталось у нас. Ведь итоги почти подведены. Но и тебе, и мне еще предстоит искупить друг перед другом свой грех, в котором виноваты мы оба: то тут, то там грешили мы суесловием, ложью, оскорблениями. Ладно. Извини и прости меня за все. Вот и я простил (кроме случая, связанного с Пардес-Ханой, — этого я не прощу тебе даже на том свете). Но наши взаимные счеты почти закончены. Тяжело у меня на сердце. Время наше ушло, Эшкол, и, возможно, грешно говорить то, что я скажу, но жертвы наши были напрасны. Что-либо исправить невозможно. А то, что придет после нас, вызывает у меня страх, чтобы не сказать темный ужас: скифы, говорю я тебе, гунны. И партия, и учреждения, и армия, и поселения — отовсюду надвигаются на нас татарские орды. Не говоря уж об обычных подлецах, до жути расплодившихся и размножившихся у нас. Короче, кому, как не тебе, известно: недобрый ветер веет над всей страной. А ты, что же ты? Ты несешь тяжкую ношу и наверняка, оставаясь наедине с собой, молча стискиваешь зубы. Либо, самое большее, вздыхаешь, прикрываясь рукавом. Но разве не мы, старики, собрав остатки сил, могли бы еще хоть что-то сделать? Грудью защитить наши ценности? Ладно. Однако письмо это написано не для того, чтобы стать поводом к дискуссии. Мы уже стары, мой друг и мой противник. Жизни осталось едва ли не на самом донышке. Она угасает, прошу прощения. И мне достаточно бросить взгляд на твое лицо, чтобы увидеть, как преследует и мучает тебя дух зла. По правде, он достает и меня. Кстати, уж прости меня, но в последнее время ты раздался и растолстел до невозможности. Я имею в виду фигуру. Но будь на страже! Помни, что, как говорят французы, после нас хоть потоп!