Пётр Алешковский - Владимир Чигринцев
— Конечно, но если вы предложите выкупить камень, я не согласен, — гордо заявил Воля.
— Дело обстоит несколько иначе. — Княжнин тряхнул головой. — Мы с Татьяной собираемся пожениться. Не будем сейчас обсуждать это решение, поверьте, оно окончательное. Я выкуплю перстень, вы вручите Татьяне деньги, причем сам камень я доверяю вам: если брак не состоится, отдадите его ей или продадите и вернете мне деньги, как пожелаете. Как бы я ни старался, сейчас она камень не примет, и я ее понимаю, но по прошествии времени, когда пройдет шок… Вы хорошо меня слышите?
— Да, я слушаю.
— Это единственная возможность удержать фамильную дербетевскую реликвию. Я хочу ее сохранить и могу это сделать — сумма мне по карману. — Он утер рукой пот со лба. Княжнин искренне волновался, он не говорил, он скорее молил о помощи, что не совсем вязалось с его всегдашним сдержанным, слегка ироническим стилем.
— Свадьба — дело решенное? — переспросил Чигринцев.
— Да, клянусь всем, что мне дорого, — пылко и выспренне заявил Княжнин.
— Тогда поздравляю вас и… Я согласен.
— Благодарю, благодарю, я не сомневался в вашем сердце. — Княжнин привстал, хотел то ли расцеловать Чигринцева, то ли горячо пожать ему руку, но, натолкнувшись на ледяной взгляд, осекся и тяжело опустился в кресло, что-то неразборчиво пробормотав.
Десять минут молчания показались обоим пыткой. Наконец отворилась дверь, и, улыбающийся и мягкий, в комнату вошел Николай Егорович.
— Ну-с, до чего договорились стороны? — Подавленное настроение обоих не ускользнуло от него, взгляд ювелира сразу потвердел.
— Видите ли, уважаемый, — Княжнин, как виноватый, вызвал огонь на себя, — мы пока решили не продавать. Извините, но нам надо идти.
— Хорошо, — заметил Николай Егорович жестко, — вы, вероятно, играете в покер? — Он теперь игнорировал Волю. — Акцент, хоть и незначительный, выдает в вас русского американца. Я мог бы запросить деньги за оценку, ибо не люблю обмана, но поступлю иначе. — Жестом факира он вынул из кармана дербетевское ожерелье. — Проигрывать тоже надо достойно. Итак, вещь продается.
Несмотря на всю выдержку, Воля не сумел сдержать дрожи — ювелир, похоже, с самого начала предусмотрел такой поворот событий, Княжнин же, наоборот, показав, на что способен, явил чисто профессиональное спокойствие.
— Вы очень интересный человек, Николай Егорович, я уже говорил о вашем вкусе. Может, в дальнейшем нам будет приятно поговорить о разных древних легендах, я, поверьте, их тоже ценю. Теперь я почти удалился от дел и, заработав на хлеб насущный, позволяю себе наконец заниматься любимым пустяком — я, знаете, пишу стихи и иногда, но выбору, публикую их в разных изданиях. Но это к слову, итак: ваша цена?
— Двенадцать тысяч долларов.
Дальше разыгралась сцена торга — Чигринцев следил за ней как в тумане. Торговались с полчаса, сыпали словами, от жесткого нажима переходили к увещеваниям и почти к панибратству. В результате ожерелье было куплено за десять тысяч зеленых, причем оба дуэлянта не потеряли лица и остались довольны друг другом.
— Я, собственно, так и хотел, — признался Николай Егорович.
— Я так вас и понял, — парировал Княжнин, открыл свой деловой чемоданчик, выложил на стол десять скрепленных канцелярской скобкой банковских пачек.
Ювелир аккуратно разжал скобки, пересчитал деньги, тщательно проверил купюры, торжественно передал ожерелье Княжнину:
— Держите, оно ваше, как, я понимаю, и перстень. Рад был познакомиться, вещь или покупается, или продается, не так ли?
— Абсолютно с вами согласен, — подтвердил Княжнин, спокойно пожимая ему руку.
— Надеюсь, вы довольны, господин Чигринцев? — В голосе ювелира звенело неприкрытое торжество.
— Да, конечно, большое спасибо, — выдавил Воля.
На лестничной площадке Княжнин вручил Чигринцеву пять тысяч, затем протянул ожерелье и перстень:
— Заберите, прошу вас, я вам совершенно доверяю.
— Вы знали заранее, что так получится?
— О нет! — Он тяжело выдохнул воздух, и стало заметно, скольких сил стоила ему торговля. — На ожерелье я не мог рассчитывать. Ваш хитрый отшельник ловко выкрутился. Он считает, что вынудил меня купить, — тут он ошибается. Видите ли, Воля, деньги как таковые — ничто, но без них невозможен был бы день сегодняшний, к примеру. На всякий случай я взял с собой двадцать тысяч — все, что мог себе позволить, чутье мне подсказало — они пригодятся. И вот налицо еще и экономия… Шучу, шучу, — поспешил заметить он, — нечасто приходится совершать широкий жест, не так ли?
— Простите, я не могу принять драгоценности, пускай остаются у вас, — объявил ему Воля.
— Хорошо. — Голос Княжнина приобрел официальный оттенок. — Не стану повторять, как я вам признателен. Осознаю также, что ваш широкий жест много шире моего. Честь имею, — он отсалютовал головой, — мне бы не хотелось думать, что вы на меня обижены.
— Ну что вы, — нашелся Воля, — на обиженных, как говорят в зоне, воду возят, я восхищен.
— Вы были в зоне? — ехидно парировал Княжнин.
— Нет, я криминальными делами не занимаюсь, — сухо ответил Чигринцев.
Холодно пожав друг другу руки, они разъехались по городу — каждому предстояли строго расписанные дела, связанные с похоронами.
9Гражданскую панихиду устроили в университетском физкультурном зале. Собралось много народу — помимо прямых учеников, через руки Павла Сергеевича прошло не одно поколение студентов. Руководил всем Аристов, явный преемник покойного. Он говорил с той мужской сдержанностью, что соответствовала внутреннему состоянию собравшихся, даже официальные лица в почетном карауле выглядели менее истуканисто, чем обычно. Некоторые женщины постарше вытирали глаза. Любопытство светилось лишь на студенческих лицах.
Покойный лежал в простом красно-черном гробу столь же спокойно-умиротворенный, как и в первые часы после смерти. Похоже, даже ненавидевшие его деканатские штафирки ощутили начало научного бессмертия, о котором во всеуслышание возвестил Аристов. Быть может, так только казалось, но понятная, слегка тревожная приподнятость овладела залом. Выступали без микрофона — голос, наткнувшись на стены, отскакивал и гулко дробился, падал со всех сторон на присмиревшую толпу.
После отпевали на Ваганькове. Невероятно худой и дурноголосый батюшка служил панихиду усердно, со всем видимым тщанием. Начальство крестилось по-партийному показно, большинство же твердо держали дрожащие свечи, как еще реальную, но на глазах истаивающую связь с уходящим, сосредоточенно глядели в холодный костяной лоб усопшего, запечатанный бумажным венцом с молитвой. Суть великого таинства проникала в души собравшихся постепенно, помимо воли, — все меньше шаркали ногами, и если при чтении псалтыри еще только прислушивались как к камертону, то при начавшемся заупокойном каноне суетное легкомыслие, кажется, на миг отлетело, люди погрузились в самоуглубленную тишину. В церкви стало уютно и тепло, сильно пахло сгоревшим воском и пряным ладаном.
Воля стоял в первом ряду поблизости от сестер и краем глаза видел, как мучительно напряжено лицо Татьяны. Лишь при чтении разрешительной молитвы, когда священник проголосил своим тенорком отпущение грехов покойному, в коих покаялся и кои забыл исповедать по слабости своей памяти, краска хлынула ей на щеки, и, не сумев совладать с собой, Татьяна опустила глаза долу. Запели трисвятое, и вскоре на длинном непрерывном дыхании батюшка огласил «Вечную память». Гроб подняли на плечи, неспешно и торжественно понесли по аллеям к раскрытой могиле.
Павла Сергеевича хоронили рядом с матерью — в правом углу фамильного чигринцевского участка. Большой железный крест того самого предка, что состоял при Кучук-Кайнарджийском посольстве, самый древний из сохранившихся в общей ограде, возвышался над собравшимися. Свежеокрашенный в последнюю Пасху, он слабо поблескивал в тени старых кладбищенских тополей.
У могилы выступали уже самые близкие. Официоз испарился начисто — речи произносились нервными, трепещущими в холодном воздухе голосами. Не обошлось, правда, и без патетики: клеймили травивших Дербетева при жизни, клялись в верности интеллигентской российской традиции, не стеснялись откровенных рыданий, но в митинг прощание, слава Богу, не переросло. Умница Ларри, длинный, смущенный от оказанной чести, наивно-чистосердечный, коротко и душевно, а главное, без всякой сверхзадачи переломил тональность — обрисовал профессора без прикрас, вспомнил и барственность, и сибаритство, и капризность, и душевные метания, и так, очеловечив уже почти слепленный памятник, покаянно передал всю сложную гамму чувств, связанную с произошедшим. Последующие выступления звучали перепевами, и именно здесь стало отчетливо ясно, что подавляющее большинство обозначивших себя учениками даже близко не соответствовали уровню покойного.