Гурам Дочанашвили - Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
Женщина приостановилась, просияла:
— О, это ты!
— Привет, дорогая, здравствуй! — Кончетина расцеловала ее, и Патриция ответила поцелуем. — Как поживаешь?
— Эх, плохо, плохо, моя дорогая... забыла твое имя.
— Кончетина.
— Эх, моя Кончетина, я очень неудачно вышла замуж.
Кончетина торжествующе оглядела общество.
— Что ты говоришь, в самом деле? Ужасно, моя Патриция, присядь, сядь сюда и расскажи нам...
Все взгляды прикованы были к женщине — на редкость красивой, но лицо ее отмечено было печатью слабоумия.
— Да, ужасно неудачно, — продолжала Патриция. — Мне он интеллигентным казался — образованный, начитанный. Обворожил меня, неопытную девочку... Я ему с первого взгляда приглянулась, оказывается... Тебе же известно, Кончетина, из какой я семьи, какие у меня родители. Знала бы, как он себя вел, войдя в наш дом... Когда садился за стол, мы тряслись от страха — требовал подавать ему на роскошной вышитой скатерти и дюжину шелковых салфеток класть для него, говорил — я интеллигент. И я принимала его за интеллигента. После обеда на скатерть красное вино капал, чтобы узнать, не подадут ли ужин на той же скатерти. Доконала меня стирка, Кончетина, без конца меняла ему наволочки, на одну и ту же дважды голову не клал — с вечера вторую подушку клала ему рядом со свежей наволочкой, ночью просыпался и менял, чтобы морщины не появлялись. Ты ведь знаешь, Кончетина, как меня растили, холили, бабушка пальцем шевельнуть не давала и страшно переживала: неужели, говорит, для того обучалась играть на лире, чтоб стоять и гладить! Нет, он в самом деле оказался деспотом, садистом, а деньги... О деньгах и говорить не стоит — в высшем свете вращался, в карты играл, представляешь! Погряз в долгах, и я продавала свои кольца с изумрудами и выручала его, а что мне было делать, на хлеб, поверишь, на хлеб ни разу не дал денег. Он был просто злодеем, негодяем, а я за интеллигента принимала. Когда я была в положении, а в кухне, скажем, виноград лежал на столе и мне очень хотелось его — я же в положении была, — не смела сказать, не смела войти в кухню.
— Почему?
— Не знаю. Он так себя вел, а я-то за интеллигента его принимала. Окрутил меня, я же не собиралась замуж... Он и сейчас еще завораживает меня при встрече, и я убегаю, а то опять потеряю голову и сойдусь с ним, а быть его женой — ужасно... Домой приходил в два часа ночи, а то и вовсе не являлся, уверял, будто мама его не засыпает, пока он не убаюкает ее и не облобызает руку, а сам, оказывается, к скверным женщинам ходил, представляете, какая мерзость!
Тулио самодовольно оскалился, развалясь на ковре, забарабанил пальцами по колену.
— Я ни о чем не догадывалась, наивная, а он бессовестно обманывал меня... Глупая, интеллигентом его считала. Женщинам почему-то нравятся подобные типы, представляете? И мне вот понравился... А знаете, сколько ему было лет? И сейчас толком не знаю. Когда совершила глупость вышла за него, уверял, что ему тридцать два, не станешь ведь свидетелей требовать, поверила, а ему сорок один оказалось, нет, он действительно околдовал, какие-то чары применил, зачем бы иначе пошла за него, я совсем не собиралась замуж, представляешь, моя...
— Кончетина.
— Кончетина, на что он меня обрек...
— Ах мерзавец...
— Именно, моя Кончетина, а я его за...
«Женщине надо быть глупой, — подумал восхищенный Патрицией Тулио. — Ничто не красит ее больше глупости, до чего хороша...»
— Пойду, моя Кончетина, мне еще с малышкой гулять, боюсь — проснулась.
— У тебя ребенок есть?
— Да, девочка трех лет, чудесная. — У Патриции на глазах блеснули слезы.
— Всего хорошего, милая.
— Извините, одну минуточку. — Цилио привстал. — Неужели вправду был таким зверем, что вы даже янтарный виноград не могли поесть — вы, прекрасное существо, к тому же, к то-ому же в то-ом вашем положении?
— В каком положении?
— Ну... — глаза у Цилио лукаво взблеснули. — Когда изволили быть в положении... Ах!
— Да, представляете?! Даже в том положении. — Патриция повернулась к Кончетине: — Славный молодой человек, прекрасный. Кто он?
— Цилио.
— Хорошее имя.
Но так равнодушно, так небрежно сказала, что Цилио предпочел бы получить пощечину, и сел — провожать ее не имело смысла.
— Может, побудешь с нами?
— Нет, Кончетина, мне с девочкой погулять надо, стоит день не вывести на воздух, сразу цвет лица теряет. До свиданья, Кончетина, — и грациозно пошла своей дорогой.
А Тулио проводил ее взглядом, твердо решив кое-что.
Все молчали. Кончетина торжествовала.
— Во чокнутая! — заорал Кумео, и резвые девицы покатились со смеху.
— А ты не верил, шалунишка мой.
И тут Александро не вытерпел, взял слово:
— Вот что я скажу тебе, Кончетина... Кто из вас был в Калабрии?
Оказалось — никто.
— В Калабрии местность скалистая, земля каменистая, очень, очень трудно, немыслимо тяжко ее обрабатывать, — начал Александро издалека. — Острым железным ломом приходится долбить ее, каждая пядь дается с мучением, но вот гляжу на тебя, Кончетина, и... ну-ка поверни чуть головку, вот так... вглядываюсь в твою головку и даже через пышную прическу вижу: мозг у тебя утлый, хлипкий, там и сям едва прочерчены извилины, и все же твой хлипкий, зыбкий мозг куда труднее обработать, чем землю Калабрии!
Таким разгневанным его еще не видели.
— Мне и железным ломом не вбить, не вдолбить в ваши головы что-нибудь разумное, а ты, Кончетина, и без того как идиотка хлопаешь глазами, а если тебя еще ломом стукнуть по голове, совсем помешаешься в уме. Как с вами быть?! Слов не разумеете, наставлениям не внимаете, в людях не разбираетесь. Что с тобой делать, с какой стороны за тебя взяться, Кончетина, дура, невежа! Как еще оскорбить...
— Сильнее не оскорбишь, Александро. — Тулио притворно улыбнулся и глумливо добавил: — Смотрите-ка, и гневаться умеет, побирушка.
— От побирушки слышу! — загремел Александро. — Настоящего побирушки и попрошайки! Пошли, угощу тебя шипучим... Где вам знать, где понять, кто стоял перед вами! Будто часто попадается вам такой доверчивый, чистый человек!
А Кончетина взвилась вдруг, вскочила и топнула ножкой, яростью пылал и Александро, и оба бросали короткие фразы, словно всаживали копье.
— Докажите!
— Что?!
— Что я дура!
— И доказывать нечего!
— А вы попытайтесь!
— Попытаться?
— Да!
— Доказательства жаждешь?
— Именно!
— Изволь, любуйся!
И прогремел:
— Встань, Кумео!!!
НЕВЗРАЧНЫЙ КИРПИЧНЫЙ ДОМИК
Среди розовых и голубых домов Краса-города тот один, тот единственный не был окрашенным, простенький домик Анны-Марии, кирпичный, овеянный дымкой печали. Ночной страж Леопольдино обходил его теперь стороной — кто-то закутанный в темный плащ, в шляпе, надвинутой на глаза, всю ночь стоял там под окном, — это был наш Доменико, юный скиталец. Трое обитали в маленьком домике: беззубый музыкант, его дочь и с ними — звуков властитель. Прислонившись плечом к холодной стене, боясь дохнуть, шевельнуться, Доменико отдавался неслыханным звукам. Непостижимой была душа властителя звуков, диковинной; да, была она птицей, но была еще морем во мраке, бурным, вспененным... И чем-то еще, источающим запах земли, влекущим, таинственным, ласковым... Звуки страданье рождали, и гордость в страданье... Заветный, неведомый мир, возведенный из звуков, невесомый и плавный... Зыбкая лестница, что волной колыхалась, качала, то вверх уносила, то вниз, и снова вверх и вверх, все выше — к властителю звуков... Играли оба, и дочь и отец, но порознь всегда, и кто-то из них лучше другого... И все же, что означали, чем они были, непонятные дивные звуки, яркие, нежные, обволакивали облаком, уплывали утренним сном... В странном камине что-то горело с влажным шипеньем, пламя чуть грело, не полыхало, и, прижавшись к кирпичной стене, согревался им Доменико; нежаркое, мягкое пламя — счастье, чуть грустное счастье согревало душу Доменико!
А днем терпи, слушай бесконечное: «Не уноси стакана с родника!» Все, все вокруг было сущим и все же ненастоящим, неинтересным, бесстыдно ярко освещенным. Эх, терпи все это до вечера... А пока что: «Пересохло в глотке, выпить бы шипучего...» И он шел с ними, и сидели они, пили... Гоготал Джузеппе — трижды наказанный, трижды побитый невзрачным Дино... Самодовольно щурился Цилио: «Да нет, прогулялись с ней просто...» «До последнего вздоха буду служить несравненной истине и простейшими, яснейшими словами вещать бессмертную мудрость, — разглагольствовал Дуилио, такой, каким он был, и благоговейно внимала ему, прижав к груди кулаки, тетушка Ариадна. — А когда умру, пусть на моей могиле поставят иву и тополь, тополем буду я, а ивой — обобщенный, абстрактный человек с поникшей головой; впрочем, нет, пусть наши праправнуки поставят множество ив, в центре один-единственный тополь — так будет подчеркнута моя стойкость, прочность и неизменность». Но тут Александро разом омрачал ему настроение, восклицая: «Привет, Дуилио, трижды ура! Давай запиши для потомков — хоть и мура! — свои бесценные мысли. И запомни, кстати: тополь не ставят, тополь сажают...» «Уму непостижимо, что пленило Кончетину в Кумео?» — дивился, завидев супругов, застегнувший ворот Винсенте, обращаясь к Цилио, а Кончетина ласково поглаживала жесткую щетину на голове избранника, словно первую нежную травку. «Любишь меня, шалунишка?» — «Не любил бы, не брал бы за себя!» — спесиво пояснял Кумео.