Константин Сазонов - Фома Верующий
Откуда залетели наши мысли и одиночество? Из каких бескрайних просторов? Вряд ли будут ответы, ведь они вернулись из бесконечности и в нее же стремятся. Ниоткуда. Это банальная жизнь по соседству со смертью и ангедонией целого поколения. Поколения Фомы. Поколения сомневающихся, ищущих и находящих. Поколения, которое наблюдало жизнь в триплекс БТР, идущего по развалинам разбитых войной городов. Его глаза видели страдание, меч, кровь. Теперь перед ними только пьяные дети, которые никак не возьмут в толк, что каждый из них и свет, и мир. Быть может, только причастившиеся своим солено-железным вкусом на губах и братской кровью хотят заключить весь мир в объятия невозможной любви, взлелеяв где-то глубоко внутри свое небольшое, но такое теплое личное солнце.
Моя нежная августовская Прага, твоя единственная пустующая по ночам улица Парижская выставила щиты высоких ценников и убила в своих стенах мрачное пиршество. Глиняный Иванушка родился именно здесь, хотя у мостовых Праги очень сложно допроситься чавкающей жижи.
Гораздо проще вылепить человека из обрывков денег и отравленной слюны, и он оживет. С присущей ему легкостью папье-маше проглотит последние остатки не только внутреннего света в каждом, но и последние остатки разума. На это смотрю я — философски-грустный прохожий, ощетинившийся стеклами «авиатора», рюкзаком и фотоаппаратом. И больше всего мне хотелось бы внезапно, в один момент, перенестись в другие географии, где несоразмерно спокойнее, но не могу…
Здравствуйте, Олимпийский мишка улетел и остался в моем родном восьмидесятом. Он превратился в сказочную русскую козу-дерезу, которая видела кровь братьев на скотном дворе, нанюхавшаяся ее до одури, словно вся Прага этими чудесными розами с белым налетом на Вацлавской.
Сказочная серая скотинка. Ведь именно она, неожиданная и наглая, но воспитанная годами, брошенными псу под хвост, упрямая коза ударила когда-то рогами под дых это чудище из самодельного картона, не только пообещав, но и войдя в самую жаркую и смрадную глотку.
В этом разверзшемся чреве обозначится цикличность невеселых историй прошлого: мы так и будем собственной, такой же, как у того грустного, но счастливого парня- Мессии, кровью смывать свои же собственные погоню за счастьем, взлетами, светлым «завтра на пенсии» с ощущением привязанности к ненужным, не считающим ваших земных лет вещам. Будут становиться, видимо, витринно, бронебойно-стеклянно крепче умы и, наверное, никогда не обесценятся души, которым и правда никогда и никто не прикрепит ценника. Все исчезнет. На дне останется только любовь, вываренная на жарком пламени, кристализованная печаль и тихая светлая радость.
Удивительные и тихие места города-романтика, молчаливая покоренная муза, такая земная и необыкновенная жизнь, скротечная, зачастую бессмысленная. Вчера был дождливый вечер, когда все шпили соборов стали черными, а через стекло было так здорово фотографировать заплаканный город. Но играли кларнет и банджо, снова и снова лилось моравское, и там не было места каким-то сантиментам, а тем более слезам. Сегодня утром город отмыт облаками до блеска, эта легкая небесная взвесь отражается в окнах, очистились от мелкого мусора мостовые. Возле реки ни души, только птичий гомон на волнорезах и галдеж. Можно покидать хлеб прямо с набережной со спящими пароходами. Вот и наша «Шумава» задумчиво покачивается на волнах. На ней мы пару дней назад грустно ходили кругами под мостами и порой останавливались в шлюзах, смотрели на новую эпоху черного блюза. Начинался новый день, и наступало новое время. Наши лица отражались в речной ряби, и вода уносила отражения. Мы тоже стали лучше, мудрее и чище.
Утром мы молча едем в аэропорт. Нервные движения и очень редкие слова в полупустом баре. Потом неторопливые шаги по телетрапу и многотонная тяга двигателей поднимает наш аэробус над серой пылью жизни и наших отношений, оставляя утренний город далеко позади.
Теперь лишь беспокойные птицы над спящими крышами все так же кружат в молочно-белом течении и разрезают крыльями пастеризованное одиночество. Их по-прежнему хорошо видно в открытые люки танков…
20 CЕНТЯБРЯ 2013 Г. АВИНЬОН, ФРАНЦИЯ
Автобус был пьян в стельку. Он тяжело, одышливо вскарабкался на Пиренеи и с облегчением разогнался на спуске. «Мы во Франции», — седой импозантный Валера включает Джо Дассена, и в проходе между кресел начинаются танцы. Громкие женские голоса и громовые раскаты высокочастотного хохота. В зеркале хорошо видно водителя: он посматривает в салон с улыбкой и тревогой, время от времени неодобрительно покачивает головой, но скорости не сбавляет. Меня тянут за руку в проход, я вяло упираюсь, отказываюсь от бесцельной нетрезвой пляски и погружаюсь в пейзаж за окном. На сиденье прямо за моей спиной начинает приходить в себя Лена. Ее хватило на час дороги от Барселоны до первого привала на завтрак. После нескольких фужеров вина в автобус ее занес спокойный плотный Володя и со словами «первый боец пал» положил ее головой на сумочку. Джо Дассен начинает уже третью песню, шум в салоне не затихает. Рядом со мной садится Аня, это наш гид. Она раздражена и с ходу полушепотом сообщает мне, что ненавидит дур, а если они еще и пьяные, то раздражению нет предела.
Я в командировке вместе с еще двадцатью коллегами. Мне откровенно скучно и хочется, чтобы Валера — наш второй гид, филолог-романист и специалист по средневековой Франции — взял микрофон и уже начал свой рассказ, но он произносит только одну фразу: «Мы с вами заехали на землю, которая мистически связана в истории с очень известной личностью, имя которой Иисус Христос». После этого он взглянул поверх очков и, убедившись, что его никто не слушает, замолчал. Солнце уже опускается к горизонту, но все равно воздух в автобусе раскален, а кондиционер не спасает положения. Лишь тени гор время от времени заслоняют нас от жгучих лучей.
— Через несколько дней, я слышала, начнется трамун-тана, — говорит Аня. — Местные так называют холодный ветер, который приходит с моря. Его дуновение неожиданно и начинается, как правило, ночью. За несколько часов он не оставляет от тепла ничего, кроме воспоминаний.
— Неужели здесь бывают серьезные холода, ведь минусовая температура здесь — это большая редкость. Мне отчего-то слабо верится в холодные реалии.
— Бывают заморозки. Это здесь не редкость осенью, особенно когда дует трамунтана. Это правда очень сильный и пронизывающий ветер. Аня замолкает на пару мгновений и добавляет: «Зато, наконец, будут выходные».
Аня и Валера — пара. Они эмигрировали еще в начале девяностых, когда подвернулась случайная возможность. Сейчас Аня рассказывает мне свою историю с порядочной долей ностальгии или просто легкой грусти:
— Оба историки, отличники, а зарплата копеечная. Хотели оба остаться в университете, учить студентов, но это оказалось невозможно. Если только натуральное хозяйство еще держать, иначе было не прокормиться… Да чего я тебе рассказываю, сам же помнишь, как оно было в те годы.
— Еще бы, — я сам погружаюсь в воспоминания и качаю головой. В те годы мы сами выжили только потому, что родной дядька Петр занимался сельским хозяйством и привозил то мешок муки, то картошку, то мясо. Жареная картошка да лепешки — вот мои главные воспоминания о 1994-95-х годах.
— А потом, потом вышло так, как оно сегодня. Открылись границы, начал развиваться туризм, и нам как дипломированным специалистам по романской литературе и истории предложили поработать между Испанией и Францией. Двадцать с лишним лет прошло, а мы так и ездим между Каталонией и Лангедоком, и, нужно сказать, привыкли.
— А как же кризис, ведь столько говорят, что в Испании стало очень непросто, — пытаюсь я разузнать как можно больше об окружающих меня сейчас реалиях. Аня в ответ заразительно смеется:
— Ты, ты серьезно? Кризис? Я тебя умоляю, покажи мне его — где? А хочешь, я тебе расскажу, где он. Это же почти по-булгаковски. Помнишь, как профессор Преображенский говорил про сортиры и разруху? Вот здесь то же самое. Да возьмем простой пример: мы часто работаем с вашим бра-том-медийщиком, а те в свою очередь с чиновниками. Что те, что другие работают в общем-то похоже. В десять утра на работу, там выпить чаю, с час позаниматься своими обязанностями, потом регламентированный перерыв, потом обед, потом еще с пару часов в лучшем случае сделать какие-то дела, затем сиеста, а в четыре пополудни и рабочему дню конец. Итого максимум четыре часа на какие-то дела. А я, к примеру, и не помню, когда же были выходные, и занята с утра до ночи. В итоге у кого-то кризис, а у кого-то цейтнот. Да что там говорить, тут же исторически работать было не в почете — отсюда и манишки пошли: дешево, потому как денег нет, а признаться, что работаешь, было делом постыдным, ну и не так жарко, конечно. Вот и все наши реалии. А тебе вообще интересно то, что мы рассказываем? Держишься как-то отстраненно, особняком, да и кутить ты не любитель, сразу видно.