Анатолий Макаров - Выставка стекла
Вадим попытался заговорить с ним о формальностях перехода на дневное, как-никак до начала учебного года оставалось всего лишь два дня, Севку напоминание о делах не выбило из состояния блаженной эйфории.
— Да, да, надо будет туда зайти, — ответил он как-то неопределенно и вновь окунулся в стихию возбуждавших его строк: «Или бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет…»
Рано утром с чувством сосущей тревоги Вадим прибежал на родной и в то же время не утративший для него некоей официальной отчужденности факультет, на трясущихся ногах переступил порог учебной части и вместо былых приветливых и радушных лиц — как же, круглый отличник — встретил чиновный холодок и подозрительную уклончивость.
Ему сказали, что вопрос о его переводе еще не рассматривался, деканат был загружен более неотложными проблемами, надо же понимать, что события, которыми живет страна, требуют некоторого изменения учебных программ и перестройки научного процесса…
И при этом отводили глаза, совсем как Севка, декламирующий железные строфы «Капитанов».
— Но ведь первое сентября — послезавтра, — пролепетал Вадим, чувствуя себя настырным до дерзости.
На это ему ответили, что лично его судьба не единственная, которая требует рассмотрения. Наивно было бы так думать, он не один такой. Между прочим, некоторые судьбы тоже требуют участия.
Вадим на мгновение самолюбиво оскорбился, вспомнив, как всего два месяца назад в этом же казенном помещении дивились его уникальности — как же, единственный на все вечернее отделение круглый отличник, да еще едет с «дневниками» на целину, — в ту же почти секунду устыдился своего эгоизма, ведь договаривались же они с Севкой не добиваться друг перед другом никаких преимуществ.
Тут же из телефонной будки возле университетских ворот Вадим позвонил Севке. Соседка ответила, что его нет дома. Он набрал Иннин номер, там никто не ответил.
Бессознательно Вадим побрел по направлению к ее дому. Один ее вид мог теперь успокоить, один взгляд ее вздернутых к вискам глаз внушал ему желание бороться, пробиваться, что было сил карабкаться вверх.
Разумеется, Инну он не встретил, такие заранее рассчитанные встречи никогда ему не удавались, хоть весь век проторчи возле заветного парадного, другое дело — счастливые встречи ненароком, вдруг, нос к носу посреди московской толкотни. Впрочем, на них ему тоже не слишком везло.
В понедельник первого сентября, неизвестно на что надеясь, Вадим побрел в университет.
В знаменитый сквер он явился во время перемены, когда пространство за благородной чугунной оградой представляло собою наиболее праздничное, вдохновляющее зрелище. Загорелая молодежь, пусть не ахти как одетая, но все же по-своему, на свой вкус и лад пренебрегающая общепринятыми, идейно не порочными стилями и манерами, независимая, голосистая, уверенная в себе и в том, что с ее приходом в большой мир, в этом мире произойдет нечто небывалое и неслыханное…
В студенческой смешливой толпе Вадим вдруг издали различил Инну и Севку. И замер на месте, не желая удостовериваться в озарившей его страшной догадке. Впрочем, удостовериться можно было и издали: совершенно своими среди студентов дневного отделения выглядели его друзья, теми самыми новичками, неофитами, которые, приобщаясь к новому обществу и к новой вере, изо всех сил имитируют свою приверженность к здешним нравам и законам, самыми своими среди своих тщатся выглядеть. А потому особенно оживленны, особенно приветливы со всеми и каждым, излучают особенный свет приобщения и посвященности.
Прозвенел звонок, и студенты потянулись к заветным дверям, Инна и Севка вместе с другими, не первыми, как боязливые зубрилы, во время перекличек искренне довольные тем, что они тут, на месте, не прогуляли и не опоздали, но и не в хвосте, среди легкомысленных простофиль, отпетых лентяев и самонадеянных факультетских королей, спортсменов и записных отличников.
Вадим стоял там, где остановился, метрах в ста от дверей факультета, и совершенно нелогично надеялся, что друзья, почувствовав на себе его взгляд или по другой еще более сокровенной причине, на него оглянутся, они не оглянулись. Как и в прошлом году, во время вступительных экзаменов, друзья исчезли в дверях, даже лопатками, даже затылками своими выражая, насколько они теперь о нем не думают.
Он как-то замедленно осознавал, что, собственно, произошло. То есть особого усилия мысли не требовалось, чтобы сообразить: Инна и Севка пренебрегли всеми правилами товарищества, запросто нарушив их договор, в обход Вадима перевелись на стационар. Темнили, ссылались на болезни родственников, сплавили его на целину, чтобы обеспечить себе свободу рук, — подозревать друзей в таком тонко рассчитанном, осознанном коварстве было выше его сил. Подозрение не им наносило урон, а ему самому, сокрушительный удар, после которого он не мог устоять на ногах. Он еще не догадывался тогда, что грех дружеского предательства тем и страшен прежде всего, что нас самих калечит и позорит, на нас самих ставит жирный крест, и только во вторую очередь страшен тем, что перечеркивает в нашем сознании тех, кто нас предал.
В учебной части, куда он, ненавидя самого себя, приплелся с видом надоедливого просителя, на него посмотрели с таким раздражением, что он тут же дал себе слово больше ни о чем не просить, не осведомляться и на дневное отделение не стремиться. И тут же его нарушил, поскольку секретарь декана, то ли сжалившись над ним, то ли желая от него отделаться, посоветовала ему с милосердно-презрительным видом сходить на прием к заместителю ректора по гуманитарным факультетам. По тону ее, мнимо участливому, по тому, с каким усилием сдерживала она досаду, было понятно, что в успех этой попытки она нисколько не верит.
Человек, сидевший за большим столом под портретом, чем-то неуловимо напоминал того, кто был изображен на портрете, быть может, лысиной или любому глазу очевидными бородавками, но скорее манерами, общей выходкой, которые, как еще не подозревал Вадим, маленькие и средней руки начальники бессознательно заимствуют у начальников самых больших.
Впрочем, столу своему, должно быть принадлежащему к старому дореволюционному имуществу университета, заместитель ректора тоже соответствовал барской бледностью лица, самодовольно выпяченной губой, какою-то чуть заметной неестественностью позы, государственно-торжественной и расслабленно-домашней одновременно. Нечто похожее сквозило и в его улыбке, противоречащей чиновному духу кабинета. Эта не то чтобы добродушная, но во всяком случае дружелюбно-лукавая улыбка сильно Вадима обнадежила. Он вдруг с ходу поверил в мудрость и справедливость этого насмешливого невысокого человека, не то развалившегося простецки в державном проректорском кресле, не то придавшего своему мешковатому телу высокомерное положение особой начальственной вальяжности. Памятуя, что злоупотреблять руководящим временем нельзя, Вадим сразу же взял быка за рога, вполне складно и внятно поведал о своих отличных успехах, об участии в общественной жизни факультета упомянул ненавязчиво, но определенно, не рисуясь заслугами, рассказал и о целинной своей эпохе. И главное, упирал на данное ему обещание, ведь заверяли же, что он претендент номер один.
— Ну и что? — перебил его, по-прежнему улыбаясь, проректор, и Вадим с ужасом понял, что сильно заблуждался насчет его улыбки. Вовсе не дружеской она была, а неприкрыто злорадной и не о веселости нрава свидетельствовала, а об охоте потешиться над простаком-просителем. По дворовому детству были памятны Вадиму такие якобы весельчаки, своею приветливостью подманивающие простодушных для того, чтобы подстроить им зловредную каверзу — в дерьмо заставить вляпаться, мочой окатить…
— Сначала вас считали претендентом номер один, а потом нашлись претенденты первее, — откровенно, без обиняков говорил проректор, почти наслаждаясь полуобморочным состоянием Вадима.
— Но откуда же они взялись? — попытался Вадим оспорить безапелляционную реплику проректора и этим жалким своим сопротивлением вдруг откровенно его разозлил. Проректор соскользнул с кресла и нервно, суетливо заходил вдоль стола, опираясь на суковатую палку, которой Вадим сразу не заметил. Он понимал, вернее чувствовал, что пора уходить, что добиться он ничего не добился, так не ждать же в самом деле, чтобы проректор выставил его из своего генеральского кабинета. Но то-то и оно, что Вадиму вдруг вопреки покладистости своей натуры захотелось настоящего скандала, с криками, с дворовыми откровенными словами, с переходом на личности, по-дворовому же он вполне допускал, что проректор может перетянуть его суковатой своей палкой, и с восторгом бесстрашия ждал этого момента. И, быть может, дождался бы, потому что проректор, хромая по просторному кабинету, все больше кипятился и все нервнее дрыгал неполноценной ногой, все громче стучал тяжкой своей клюкой в благородный паркет и все язвительнее улыбался, обличая разных безыдейных хлюпиков, которые вместо того, чтобы честно выполнять свой долг в рядах наших доблестных вооруженных сил, норовят всеми правдами и неправдами пробраться на дневное отделение, изображая из себя отличников и активистов.