Анатолий Макаров - Выставка стекла
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Анатолий Макаров - Выставка стекла краткое содержание
Выставка стекла читать онлайн бесплатно
Анатолий Макаров
Выставка стекла
Повесть
То ли Вадим собирался куда-то и расхаживал по квартире, завязывая галстук и застегивая брюки, то ли, наоборот, вернулся с работы, блаженно сбросил ботинки, скинул пиджак, галстук рванул на сторону и распустил ремень — в памяти засело именно это ощущение разобранности, затрапезности, в каком он застыл перед телевизором, включенным просто так, для житейского фона.
На экране телевизора был Севка Шадров, и уже давно, видимо, был, судя по тому, как плавно и накатисто лилась его речь, миновавшая момент неизбежного разгона и дипломатических оговорок. Вадим тотчас узнал старого приятеля, да чего там, лучшего друга юности, впрочем, тот не слишком и изменился. Стал, пожалуй, даже лучше, чем в былые незабвенные годы, юношеская расплывчатая миловидность вылилась в зрелую завершенность черт, в приятную мужскую сдержанность, оттеняемую временами прежним безотчетным лукавством в глазу. Телевизор у Вадима стоял допотопный, черно-белый, однако он мог поклясться, что разглядел на лице у друга стойкий спортивный загар. К которому так шли рубашка в тонкую полоску, должно быть голубая, и вязаный галстук, должно быть бордовый.
Увлекшись внешним видом старого товарища, Вадим совершенно не вникал в смысл произносимых им речей, между тем они вполне соответствовали его внешности, касались вопросов самоуправления, самофинансирования и, уж конечно, выхода на внешний рынок. О необходимости его завоевать Севка, то есть Всеволод… Михайлович?.. да, да, Всеволод Михайлович рассуждал особенно убедительно, словами отнюдь не стандартными, не протокольными, да и с досадой в голосе не чиновной, личной, искренней и потому обаятельной. Вадим пытался догадаться, на каком поприще подвизается друг детства, но в это время репортер с чувством поблагодарил Всеволода Михайловича за интервью. Оператор на прощание показал его крупным планом, молодого, сильного, уверенностью в себе внушающего телезрителям веру в успех предпринятого им дела, — ненарочитой, раскованной элегантностью старого друга Вадим был внезапно подавлен, как-то очень явственно ощутив свою домашнюю расхристанность, прохудившиеся на пальцах носки, рубаху, выпростанную из расстегнутых брюк…
В последние десять-пятнадцать лет они почти не встречались, то есть не встречались вовсе, мало ли что могло произойти за эти годы, и все же видеть Севку по телевизору было странно. Странно в качестве руководящего лица, номенклатурной единицы, ответственного работника, и вообще странно, Вадим не знал среди своих знакомых другого человека, который бы до такой степени не то чтобы презирал, но просто на дух не принимал всю нашу официальную пропаганду. Ироническая желчная улыбка преображала его юное лицо, когда он брал в руки газету, сообщая ему горькое, оперно-мефистофельское выражение. С такой миной, острил Вадим, советские газеты мог читать эмигрант, для которого вроде бы известные слова на самом деле лишены смысла. Севке эта шутка, видимо, льстила, он принимался издевательским голосом зачитывать передовицы и даже по поводу сводки погоды брезгливо морщился: не может быть, чтобы это обещание сбылось…
Такое направление мыслей среди приятелей и девушек обеспечивало Севке завидную репутацию незаурядной личности, однако при поступлении в вуз грозило катастрофой. Ведь известно было, что на устных экзаменах речь вполне может зайти о вопросах текущей политики, как пить дать зайдет, близкие уговаривали Севку подготовиться в свете последних решений и заклинали не ляпнуть в ответ на вопрос экзаменаторов что-нибудь свое обычное по поводу «анонимного стиля советской прессы». Это беспокойство тоже льстило Севке, в ответ на увещевания старших товарищей и в особенности девушек он загадочно улыбался, то ли снисходя к их просьбам, то ли оставляя за собой право поступать по склонности вольнолюбивой натуры.
К экзаменам они готовились втроем: Севка, Вадим и Инна Шифрина. Правильнее сказать, готовила их Инна, в год окончания школы не поступившая в МГУ, поскольку бывших школьников без двухгодичного трудового стажа туда не принимали. Вадим же с Севкой с первого захода просто-напросто не набрали очков. В год их поступления, в самый момент консультаций, сочинений, собеседований, на московских улицах бушевал фестиваль молодежи, которого они ждали и о котором вспоминали потом как о главном событии жизни, поменявшем все представления о ее ценностях и смысле. Они уходили из дому, будто на работу, рано утром и прибредали домой на рассвете, опустошенные и обессиленные будто любовью, улыбающиеся туманно и блаженно, не способные воспринимать никакие упреки, поскольку в ушах у них засели музыка, восторженный рев толпы, обрывки впервые услышанных мелодий и неожиданно внятных иностранных слов. Помнится, на вступительных экзаменах в тот год они блеснули именно знанием иностранных языков, умением раскованно изъясняться и болтать, обретенным буквально в считанные дни, по остальным предметам отличиться не удалось, о чем они в те дни нисколько не жалели. И потом не жалели, вкалывая почтовыми агентами, грузчиками на книжных складах, разнорабочими в разных шарашках и конторах.
И вот, поднабрав заветный стаж, Севка с Вадимом вновь готовились к поступлению в университет. А Инна время от времени устраивала им проверки, гоняла взад и вперед по всем курсам, заставляла писать под ее диктовку провокационно-заковыристые тексты. С обоими подопечными она держалась равно приветливо и зачастую объединялась вместе с Вадимом для того, чтобы осудить Севкину безалаберность или все тот же его не знающий ни удержу, ни приличий нонконформизм. Севка недавно овладел этим термином и, примерив его на себя, чрезвычайно им форсил. А Инну этот форс выводил из себя, в отчаянье повергал, пылая щеками и глазами сияя от праведного возмущения, она доказывала Севке, что в разумном компромиссе нет ничего постыдного, в конце концов каждое общество требует от своих граждан соблюдения некоторых основных правил. Севка, снисходительно улыбаясь, замечал, что верноподданничеству Инна обучилась в своем семействе. Ее родителями были процветающие московские адвокаты. Инна вспыхивала еще жарче, черные ее глаза, вздернутые к вискам, ни у кого больше ни до, ни после Вадим не встречал таких глаз, наливались слезами, она успевала только произнести: не приведи тебе Бог, Сева, испытать то, что пережили мои родители. Тут она вскакивала и хлопала дверью, Вадим бежал за ней на лестницу, едва догонял, с трудом останавливал, успокаивал, радуясь безотчетно той внезапной нежности и как бы оправданной интимности, какие неизбежно возникают во время этого процесса, выходило, что Севка от щедрот своих вроде бы дарил ему эту сомнительную, запретную радость. И со стороны Инны это тоже было единственной узаконенной уступкой его чувствам, совершенно ею не разделенным, поскольку в ее сознании Вадим существовал как непременное и порой докучливое приложение к своему другу.
Вадим это прекрасно понимал. И, скрепя сердце, мирился со своим положением. Разве в ином случае выпало бы ему счастье два раза в неделю находиться с Инной в одной комнате, видеть ее древнеегипетские, вздернутые к вискам глаза, слушать низкий, вовсе не девчоночий голос, а изредка и смех, словно бы неуверенный, робкий, журчащий? В ином случае ему пришлось бы подкарауливать Инну где-нибудь в окрестностях ее дома, чтобы столкнуться с ней якобы невзначай и получить в ответ на свою дурацкую улыбку формально вежливый кивок. А во время занятий Инна иной раз бывала даже ласкова с Вадимом, поскольку именно он служил надежной нравственной опорой подготовки к экзаменам. Севка особого рвения к урокам не проявлял, он как бы позволял друзьям волноваться по поводу неясного своего будущего и со стороны же снисходительно наблюдал за их страхами и трепыханиями. И чтобы окончательно повергнуть их в состояние паники, отпускал такие комментарии к последним речам всемирно популярного советского лидера, что у Вадима перехватывало дух. Он и сам был непочтительным мальчиком пятьдесят шестого года, яростным спорщиком, задавателем провокационных якобы вопросов на собраниях и уроках истории, рассказчиком, а вернее пересказчиком ехидных анекдотов, за один день облетавших всю Москву, обожателем уже незапретного, но еще подозрительного джаза, тайным и пугливым слушателем Би-би-си, сочинителем капустников, в понимании крокодильских фельетонистов слыл стилягой и нигилистом, однако про себя, в глубине души, знал, какой озноб пробегает у него по спине при звуках старых красноармейских или революционных песен. А для Севки тем, не подходящих для иронии, для злоязычия, для светского холодного ерничества, не существовало вовсе. Не только газетам и радиопередачам не верил он, но и вообще всякому пафосу, в чем бы он ни сказывался: в фильмах ли, в спектаклях, в конфликтах ли неяркой российской обыденности. Иногда в кино, ощущая в горле мучительно-сладостное першение, Вадим от полноты чувств опасался повернуть голову в сторону друга, у Севки на губах блуждала в такие мгновения снисходительная улыбка, все больше отдающая презрением.