Анатолий Макаров - Выставка стекла
Севка в скором времени заделался чемпионом этой простой до идиотизма игры и вообще стал во дворе одним из первых людей, которые всегда нарасхват, которых зовут из компании в компанию то в одну общагу, то в другую, на Горы, на Стромынку, на Трифоновку к актерам…
А если и не зовут, то уйти не дают из теплого своего круга, из задушевной своей бражки, хохмящей, дымящей «Вегой» и «Джебелом», заурядное безделье возведшей в степень почти что жизненного предназначения. Сколько раз, явившись в университет на лекции в порыве вдохновенной сосредоточенности, Севка до благородных ступеней амфитеатра так и не добирался, застревал на подступах к ним в компании вечных студентов, бывалых холостяков, заслуженных «академиков», таких же, как и он сам, златоустов, острословов, любителей сочинить каламбур на мотив набившей оскомину народу, с утра до вечера звучащей по радио песне «Сегодня мы не на параде…»
Инну это Севкино времяпрепровождение повергало в отчаяние, тем более что среди вечных этих студиозусов, неприкаянных выпускников и вообще деклассированных субъектов крутились неотступно две или три, уж и неизвестно как их назвать, то ли девицы, то ли полудевы, такие же неприкаянные и деклассированные. Про одну из них ходили слухи, что она поэтесса, сколь гениальная, столь и непризнанная, Инну, однако, не горькая ее отверженность настораживала, а вечная ее непромытость в сочетании с настырной порочностью. Откровенно говоря, малоопытный в те годы Вадим эту самую порочность тогда не очень-то и замечал, но Инна по-женски нутром ее чувствовала и тем более комплексовала, что подозревала небезосновательно, как притягательна она для Севки. И впрямь красавец Севка, на первый взгляд вовсе не логично и не понятно, вечно был окружен какими-то невзрачными, неяркими девушками; надо думать, Инна раньше лучшего друга Вадима догадалась, чем они его завлекали.
Планы у всей троицы были конкретные: после первой же сессии, максимум после второй перебраться на дневное отделение. Опытные люди предсказывали, что после второго курса такой переход не составил бы никакого труда, поскольку к этому времени начинаются массовые отчисления полноценных студентов за неуспеваемость и прогулы, дожидаться этого благословенного времени Вадим с Севкой не могли, будущей осенью им предстояло идти в армию. «Под знамена», как любили они выражаться. Чтобы встать на учет на военной кафедре и обучаться военной специальности без отрыва от прочей науки, они должны были кровь из носу оказаться на дневном отделении до начала призыва.
Инна, разумеется, давала понять, что сама она в том случае, если вакантных мест на дневном освободится немного, претендовать на переход не будет. Друзья же негласно договорились действовать солидарно, просить перевода вдвоем, преимуществ друг перед другом не добиваться, в конце концов, если свободное место окажется одно на двоих, пусть начальство беспристрастно само решает, кому из них оказать предпочтение.
Одно было несомненно, по части успеваемости следовало опередить всех прочих однокашников по вечернему отделению.
После летней сессии оба друга подали в деканат заявления о переводе на стационар. Их обнадежили признанием, что о лучших студентах факультет не может и мечтать, восхитились их пятерками — как, даже у доцента Архипова безоговорочное «отлично», это, знаете, дорогого стоит, — однако объяснили, что окончательно вопрос решится только в августе перед началом нового учебного года.
Приятели слегка приуныли, ощутив, что настойчивое их усердие не принесло плодов, что упорный их марафон не был вознагражден желанным призом, Инна изо всех сил старалась поддержать в них боевой дух. Вращалась в неких кругах, близких к университетским верхам, втиралась в доверие к секретарям декана, кокетничала напропалую со старшекурсниками из факультетского комитета комсомола, в речах ее появилась особая недосказанная основательность осведомленного, «вхожего» человека. Из слов этих получалось, что беспокоиться нет решительно никаких оснований, надо уходить с работы и отправиться отдыхать, с тем чтобы появиться в Москве во второй половине августа.
Как всегда, Иннины слова вселяли в Вадима уверенность, наполняли душу лирически трепетной надежной, и все же не под их влиянием взял он расчет на Центральном почтамте, где таскал тяжеленные джутовые мешки с посылками украинских канадцев и австралийских русских. Не Инне поверил он окончательно, а ребятам из того факультетского бюро, которые, формируя студенческий отряд на целину, намекнули претендентам на перевод, что их участие в нем будет истолковано учебной частью в высшей степени положительно. Намек этот прозвучал убедительно, в самом деле, у кого подымется рука преградить путь на стационар отличнику, наравне со всеми законными студентами продубленному целинными ветрами, обожженному белым казахстанским солнцем?
Без печали, хотя и с некоторым укором совести, как же — все-таки полтора месяца жить без зарплаты, на материнском иждивении, — Вадим расстался со своим почтамтом. Севка тем более без сожаления вылез из подвала своего «почтового ящика», его материальное положение, совсем не блестящее, было все же чуть прочнее, нежели у друга. В поездку собирались вместе, шатались по спортивным и охотничьим магазинам, забредали в Военторг, Севка, как старый походник, наставительно руководил Вадимом, какой брать рюкзак, какие носки и ботинки, и при этом еще успевал завести шашни с хорошенькими продавщицами. Изображал из себя старого таежного или пустынного волка, отвыкшего от созерцания женской прелести и красоты. Продавщицы вряд ли доверяли Севкиному понту, но все равно млели. Вечером накануне отъезда выяснилось, что Севка не едет, что-то там у него случилось с одной из многочисленных его бабушек или тетушек, которые души в нем не чаяли, да и в ком еще могли они чаять, если были все как на подбор одиноки, доживали свой век в покосившихся особнячках в районе Бронных или Пречистенки, в комнатках, набитых пожелтевшими книгами в переплетах ручной работы, бронзовыми лампами и подсвечниками, допотопными безделушками из камня, стекла и фарфора, девами, всадниками, орлами, Наполеонами в сюртуке и походной шляпе, всякой прочей дребеденью.
Вадим даже обидеться не успел по-настоящему, пережить как следует внезапную свою оставленность, так сразу и впервые все на него надвинулось и навалилось: бесплацкартный вагон длинного полупассажирского, полутоварного поезда, долгий путь с песнями, с выписками, с дружбою до гроба, с пестрыми, грязными, взбудораженными станциями, словно пребывающими по-прежнему в поре военных эвакуаций и беженства, с неожиданными домашними обедами на перронах, с отставаниями и догоняниями, со страшным соседством столыпинского вагона где-то на глухом полустанке. Видение под нулевку остриженных шишковатых низколобых голов, возникшее за тюремной решеткой окон, мучительно долго потом не уходило из его памяти.
В Москву Вадим вернулся в последние дни августа, исхудавший, побуревший от казахстанского нещадного солнца, чуть ослабевший от беспрестанных кишечных недомоганий, и в тот же вечер без звонка побежал к Севке. Там он застал вовсе не известную ему компанию девушек и парней, веселых, романтичных, празднично загорелых, все они только что приехали из Коктебеля. То, что их переполняло теперь, не было просто бурными, наперебой воспоминаниями о беззаботных днях, нет, тут давало себя знать нечто иное, некая совместная счастливая приобщенность к чему-то небудничному, торжественному, прекрасному. То ли к тайне, то ли к братству, то ли к образу жизни. Севка, как всегда после знакомства с новой для себя средой, ощущал себя не просто ее старожилом, но как бы хранителем сокровенных ее заветов. Будто о своем хорошем знакомом, говорил о Максе, о покойном Волошине, так надо понимать, язвительнее, чем обычно, отзывался о последних журнальных новинках, а уж при именах популярных поэтов, еще недавно им ценимых, улыбался с презрительным снисхождением. С необычайным воодушевлением, вдохновившись стаканом шампанского — оцени, дурак, это же настоящий «Новый свет»! — Севка декламировал Гумилева: «Чья не пылью обтрепанных хартий, солью моря пропитана грудь…» Чеканная фразировка свидетельствовала о том, что свою собственную загорелую грудь Севка тоже не без гордости ощущает пропитанной солью карадагских бухт.
Вадим попытался заговорить с ним о формальностях перехода на дневное, как-никак до начала учебного года оставалось всего лишь два дня, Севку напоминание о делах не выбило из состояния блаженной эйфории.
— Да, да, надо будет туда зайти, — ответил он как-то неопределенно и вновь окунулся в стихию возбуждавших его строк: «Или бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет…»
Рано утром с чувством сосущей тревоги Вадим прибежал на родной и в то же время не утративший для него некоей официальной отчужденности факультет, на трясущихся ногах переступил порог учебной части и вместо былых приветливых и радушных лиц — как же, круглый отличник — встретил чиновный холодок и подозрительную уклончивость.