Гарри Гордон - Огни притона
— Ну, где же ваше зебу, — враждебно спросил Аркаша.
— Будет тебе зебу. А что, кенгуру тебя не устраивает? — она прочла:
Исполинский кенгуру
Macropus giganteus
Семейство прыгающих.
Родина — Австралия.
Зебу оказался обыкновенным серым быком, только горбатым. Аркаша неожиданно развеселился: да она сама такая же, не знает ничего.
Они весело ели мороженое, весело пили газировку с сиропом. Больше всего им понравился хозяйственный двор в дальнем конце зоопарка. Там стояли копны сена, и пасся на свободе настоящий ослик. У Аркаши вновь вскружилась голова. Он призвал было Любу посидеть в стогу сена, даже, изображая удаль, неуклюже плюхнулся в него, но Люба подняла мальчика за руку и сказала, что это строго воспрещается. Аркаша понял, что отличиться может только на своей территории, но не приглашать же ее в концерт.
— А пойдемте завтра в картинную галерею, — небрежно предложил он.
— С удовольствием, — расцвела Люба — я там сто лет не была. Только я в картинах ничего не понимаю.
— Ничего, я объясню.
Они пошли к выходу. У обезьянника никого не было, и самка Гориллы, завидев их, обрадовалась и принялась их развлекать. Она трясла грудью, демонстративно раскусила блоху и показывала задницу. Затем она выпрямилась, вцепилась в сетку и стоя, как мужик, окатила Аркашу тугой струей. Люба, давясь от смеха, схватила его за руку и потащила к бассейну. Склонившись, она разогнала с поверхности пыль и птичий пух, погрузила руку поглубже и обтерла ладонью аркашино лицо. Она пригладила его волосы и причесала на пробор.
— Еще, — сказал Аркаша.
Он было обиделся на Любин смех, но прикосновения ее ладони и заголившиеся ноги, когда она наклонилась, заставили его зажмуриться. Сердце громко стучало.
— Хватит, — сказала Люба и влажной рукой отряхнула его плечи, — пойдем.
Они вышли на жаркую улицу, пропахшую гнилыми овощами — напротив, через дорогу, кипел и чадил огромный Привоз.
— Ну, вот, — сказала Люба, — мне направо, тебе на трамвай. А завтра, чтоб тебе лишнее не переть, встретимся возле картинной галереи. Тебе же рядом. Хочешь, в двенадцать?
— А откуда вы знаете, что мне рядом?
— Так, показалось. Ну что ты, дурачок, испугался. Вы ж с Валерой с одного двора на Софиевской. Ну, беги, вон твой трамвай.
В прохладной картинной галерее Люба оробела. Строгая билетерша молча оторвала два синих билетика, старушки — смотрительницы были тихи и непроницаемы.
— Пойдемте, я вам покажу, — прошептал Аркаша, но Люба попросила:
— Давай по порядку. Вон стрелка как раз — «начало осмотра».
В зале парсуны Люба удивилась и долго осматривалась.
— Боже, какие крысючки. Я так тоже могу. Я поняла: в семнадцатом веке еще не умели рисовать. Только учились.
Аркаша покровительственно засмеялся:
— Что б вы понимали!..
— А что ты думаешь, — воодушевилась Люба, — умение — везде одинаково. Я, например, как профессионал в своем деле, выше Метельского, ну, знаешь, центр нападения в «Пищевике», о, мы с тобой еще на футбол сходим, так я выше Метельского — он все время мажет; но ниже Соляника, капитана китобойцев, потому что чаще ошибаюсь, особенно в людях.
— А талант?
— Что талант. Тоже самое. Я талантливей в своем деле, чем Люба Орлова — артистка, но Ильф и Петров талантливей меня… ты разве не знал, что так можно?
— Тише, женщина, — прошелестела смотрительница, — не базар все-таки…
Люба поежилась: ее покоробило, что в храме искусства на нее шикают, как на базаре.
В галерее было пусто, возникала перед глазами, перебегая из зала в зал, только одна посетительница — тощая девушка в шляпке. Она близоруко вглядывалась в таблички, быстро отступала на несколько шагов, и надолго замирала, склоняя голову то влево, то вправо. Иногда что-то записывала в маленький блокнот.
В центральном зале Люба уважительно обошла большой инкрустированный круг на полу и остановилась у мрачной картины, где и всплакнула. Картина называлась «Лесной сторож». Привязанный к дереву мужик в разодранном тулупе смотрит в бессмысленной ярости вслед мутным саням, увозящим свежесрубленное барское бревно. На снегу растоптанная шапка, рукавица, чуть подальше — убитая собака, припорошенная снегом.
Написал эту страшную картину художник Максимов в 1893 году…
— Максимов примыкал к передвижникам, но конкурировать с Перовым или Крамским, увы, не мог, — Аркаша, произнес эту фразу, искоса глянув на Любу.
— Как вы много знаете, — невольно сбившись на «вы» прошептала Люба. — Когда выйдем, расскажешь мне за Милю Гиллельса?
Второй раз у Любы выступили слезы перед картиной «Генеральша Тучкова ищет на Бородинском поле своего мужа»: ночь, трупы героев, священник с фонарем, и женщина, всматривающаяся… кошмар.
По скрипящей лестнице они поднялись в залы двадцатого века. Здесь Аркаша и вовсе приободрился, рассказывал о Сомове и Бенуа, заставлял любоваться «Монахом» Костанди, грустящим в сирени.
— А это что, — неприятно удивилась Люба, и указала на врубелевскую «Валькирию», — якась лягушка!
— Во-первых, не лягушка, а жена художника, певица Забела. А изображена она в виде Валькирии, скандинавской девы-воительницы. Они, эти девы, отводили души погибших викингов к верховному богу Одину…
— Так эти девки обслуживали солдат на том свете, — догадалась Люба. — То-то она такая зеленая. И губы потрескались…
— А это вам должно понравиться, — Аркаша снисходительно кивнул на большую картину, изображающую двух проституток в кафе.
— Вот это я понимаю! Роскошная женщина. А шляпа, шляпа… А та рыженькая — вылитая Зигуля! Ты не находишь?
— Не знаю я никакой Зигули! В глаза не видел! — обиделся Аркаша.
Ну, ты даешь — сердился Валера, — кто ж так делает! Ты сообрази, она ниже тебя во всех отношениях, и по развитию и по положению. Она просто старая хуна. А ты какой-никакой вундеркинд. Только гениальность не в том, чтобы ходить с опухшими бейцами. А хочешь романтики — завали ее где-нибудь на диком пляже в кустах барбариса. Еще спасибо скажет, ей уже ловить нечего на старости лет. А тебе через полтора года в армию, как ты будешь людям в глаза смотреть…
— Положим, в армию я не пойду, — самодовольно хмыкнул Аркаша и пошевелил тонкими пальцами. Уши его пламенели. Валера, как это ни ужасно, прав — какие уж тут перья страуса склоненные и очарованная даль, если одно на уме… Надо таки что-то делать.
— В армию, скорее всего, не пойдешь, — согласился Валера. — Фатер отмажет. Но инвалидом станешь, если ее не уделаешь. Всю жизнь на лекарства будешь работать…
В стращании Валеры был дальний прицел — надо стать необходимым этому дистрофику, старшим товарищем, суровым другом. Надо бывать в их доме запросто, что-нибудь толкнуть папаше, подарить что-нибудь муторше — пригодиться. Не у каждого фарцовщика есть в рукаве районный прокурор.
Прокурор Заславский пришел домой пораньше, чтобы полежать в тишине. А главное — среди бела дня. Чтобы за сдвинутыми темными шторами дребезжал чужими заботами, гремел чужими неприятностями рабочий день большого города, а в комнате тихо и пусто, только муха жужжит, ну и пусть себе.
Роман Борисович в свои пятьдесят смертельно устал от собственной подтянутости, безукоризненного пробора, неукоснительного галстука, корректности с подчиненными и скромного достоинства в отношениях с начальством.
Пусть в соседней комнате вышивает гладью тихая Эля, бесшумно раскатывая на лоснящемся паркете бежевые, розовые и салатные клубочки мулине. Пусть где-то шляется оболтус-вундеркинд, что ему еще делать летом, как не шляться, только интересно где? Что-то в последнее время он замечаем с этим Валерой из третьей парадной — типом гнусным и скользким, фарцовщиком, танцором, и, скорее всего, морфинистом. Вмешиваться пока не надо, держать только под контролем. Интересно даже, что у них общего. Недавно пришел Аркаша косой в дымину, мать была в ужасе и плакала, Роман Борисович же отнесся спокойно и заметил только наутро: «если хочешь пить, научись не рыгать на дверную ручку».
Трехкомнатная квартира на тихой Софиевской улице никак не была результатом злоупотреблений прокурорским служебным положением, она досталась ему по наследству от отца, знаменитого в Одессе адвоката, может быть лучшего после великого Аксельрода. И в школу Столярского приняли Аркашу без блата, только вряд ли за выдающиеся способности, не верил в них Роман Борисович, это бездоказательно, будут факты — поговорим; а приняли его, скорее всего, за характерную фактуру — пресловутые уши и красноватый, быстро потеющий нос. Ну и близорукость, конечно. Все эти достоинства достались сыну от местечковой Элиной родни, холера им в бок. Ну, ничего, пойдет жиденок в армию, может быть станет мужчиной.
Роман Борисович закрыл глаза. Надо выкинуть из головы все заботы и спокойно подремать до ужина. Сквозь сон он услышал трамвайное дребезжание дверного звонка, женские голоса. Вздохнув, Роман Борисович накрыл голову подушкой.