Юрий Буйда - Жунгли
- Только сперва мне надо это самое, – сказала она. – Очень надо.
Пан Паратов взял в дежурке ключ и отвел Вовку в туалет. Чтобы попасть в туалет, надо было выйти на крыльцо и открыть соседнюю дверь.
- Вы чего же, и преступников сюда водите? – спросила Вовка.
- Перед унитазом все равны, – сказал майор. – Ты там не долго.
Вовка не знала, что такое унитаз, – в деревне ходили на лопату, – и промолчала.
В больнице ее переодели, накормили и поместили в палату с Нюрой Дранкиной. Нюра стала рассказывать Вовке о том, как рожала прежних детей, а вечером у нее начались схватки и она от страха запела во весь голос про священный Байкал. Врачи и медсестры засуетились, схватили Нюру и повезли в операционную. Про Вовку забыли, и она ушла из больницы в казенных тапочках на босу ногу.
В темноте она пробралась в автобус, накормила поросенка остатками вареной картошки, бросила в рот вишенку, завернула «браунинг» в овечий полушубок и отправилась на угол, к милиции. Стемнело, похолодало, но Вовка терпеливо ждала. Наконец дежурный сержант Середников вывел Горибабу в туалет. Пока милиционер возился с замком, Горибаба торопливо курил на крыльце. Вовка скинула тапочки, чтоб не мешали, быстро преодолела расстояние, отделявшее ее от крыльца, и выстрела Горибабе в лицо. Потом в живот. Потом снова в голову. Потом «браунинг» заклинило. Она отбросила ружье и выплюнула вишневую косточку.
Сержант Середников схватил Вовку и крепко обнял. Он держал ее, трясясь от страха, и она тряслась вместе с ним.
Сбежались люди.
- Принесите ей кто-нибудь туфли, – приказал Пан Паратов. – Туфли, говорю, или что-нибудь на ноги. На ноги ей что-нибудь, говорю!..
- Поросенок у меня там, – слабым голосом проговорила Вовка. – В автобусе он там…
Она обмякла, по ногам потекло что-то горячее.
- Да у нее воды отходят, – сказал сержант Середников. – У моей жены воды отошли, когда мы картошку копали…
Но Пан Паратов не стал его слушать. Он подхватил Вовку на руки и отнес в больницу.
Через четыре часа Вовка родила девочку. При родах она откусила кончик языка, но ни разу не закричала.
- Образцовый организм, – сказал доктор. – Какие организмы у нас тут на одной картошке вырастают! С таким организмом запросто можно рожать еще парочку. Или даже троечку.
- Девяточку, – прохрипела Вовка.
- Какую еще девяточку?
- Еще девятерых надо, – сказала Вовка. – Чтобы десять было.
Скарлатина сорвала голос. Она кричала, что во всем виновата эта дура деревенская, а вовсе не Горибаба, и жаловалась на судьбу. Вскоре ее силы угасли. Ей разрешили забрать тело Горибабы, которому Ильич, фельдшер из морга, попытался придать приемлемый вид, хотя это была очень трудная задача: Вовка стреляла Горибабе в лицо волчьей картечью. Фельдшер забинтовал голову покойника, соорудив из ваты морковку вместо носа. Теперь Скарлатине предстояло позаботиться о похоронах: нанять чтиц и плакальщиц, отнести хотя бы сотню-другую в церковь, оплатить расходы на кремацию и поминки…
Когда Горибабу в гробу доставили домой, Скарлатина позвала суровую старуху Разумову — почитать над покойником.
Старуха Разумова явилась со старой Библией подмышкой.
- Чаю с медом! – приказала она, усаживаясь рядом с гробом. – С сахаром я не пью — от него белокровие. И колбаски. И водочки для голоса. Свечи-то зажги, зажги, не жадничай!
Скарлатина безропотно выполнила все приказания — с чтицей не поспоришь. Разумова напилась чаю с медом и открыла Псалтирь.
- Псалом Давида, – проговорила она внушительным своим голосом. – Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных…
Старуха Разумова была из старообрядческой семьи, вернувшейся когда-то в лоно Московской патриархии, поэтому читала она с выражением, внятно, но иногда уставала и начинала бормотать. Прищурившись на огонек свечи, Скарлатина повторяла за чтицей, постепенно погружаясь в меланхолию. Ей уже было не до деревенской девчонки, убившей Горибабу, и даже не до Горибабы, этого жулика и ничтожества, — она горевала о своей судьбе. Всю жизнь Скарлатине приходилось бороться, драться, а главное — переживать неудачи, которые преследовали ее неотступно. Не жизнь, а сплошная дизентерия. Мужья, которые покинули ее, сыновья, не оправдавшие надежд, скудость и безжалостность жизни, злоба, отчаяние и безысходность… Стиснув зубы, она тащила жизнь на себе, как дохлую лошадь, но никогда не плакала. Получала по морде, падала, вставала, утиралась и продолжала тащить на своих костлявых плечах эту дохлую лошадь, лая на соседей, гавкая на родню и отчаянно не понимая, зачем она все это делает, ради чего, и неужели таков замысел Божий о ней, Скарлатине, но отмахивалась от мыслей и тащила эту лошадь, тащила, жалуясь, но не плача, и сейчас — она уже знала это — не заплачет, а похоронит Горибабу, еще одну несбывшуюся надежду, и снова взвалит на плечи все ту же дохлую лошадь и потащит, потащит…
Чтица аккуратно выпила водочки, прокашлялась и повысила голос. Скарлатина очнулась и подхватила:
- Далеки от спасения моего слова вопля моего… Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе…
Разумова продолжала громко, нараспев, с сердцем читать двадцать первый псалом, кося глазом на поникшую Скарлатину, на ее некрасивое красное лицо с выступающими костями. Потом чтица замолчала. Наклонилась к Скарлатине и дала ей щелбана, но та по-прежнему вся дрожала, не подымая головы, и дрожал жалкий пучок седых волос на затылке, и жилистые руки, которыми она обхватила голову, тоже дрожали.
В доме было тихо.
Старуха Разумова взяла соленый огурчик, надкусила с хрустом.
Скарлатина вдруг встрепенулась, провела рукой по глазам, кашлянула и заговорила сварливым голосом:
- Вкусные огурцы, а? Чего молчишь-то? Тебе за молчание, что ли, плочено? А раз плочено, так читай. Чтоб как полагается. Как у людей, раз плочено. Тут покойник ждет, а она — огурцы!..
Разумова подняла бровь, но промолчала. Отложив надкушенный огурец, послюнявила палец и перевернула страницу.
ВЕДЬМИН ВОЛОСТолстушка Большая Рита и цыганка Эсмеральда всюду ходили парой, делили пополам каждую конфету и одинаково обожали индийское кино. Но однажды поспорили о том, кто самый красивый мужчина на свете и лучший актер. Большая Рита стояла за Амитабха Баччана, а Эсмеральда – за Амриша Пури. Спор перерос в драку. Рита полоснула Эсмеральду бритвой по ляжке, а цыганка выбила Рите зуб. С той поры толстуха пришептывала, а на бедре у цыганки красовался белый змеистый шрам. Но их дружбе это не повредило. Каждая осталась при своем: Большая Рита перед сном пылко целовала фотографию Амитабха Баччана в губы, а Эсмеральда жгла письма, которые она каждый день писала Амришу Пури, и проглатывала этот пепел, запивая чаем.
По вечерам, перед отбоем, когда наступал час историй, Эсмеральда рассказывала о своей матери, которая на самом деле была не цыганкой и воровкой, а почти что артисткой, и вспоминала о том, как она с матерью побывала в гостях у Аллы Пугачевой, которая выложила на стол столько настоящей копченой колбасы, что проесть было никак невозможно. Эсмеральда с такой уверенностью перечисляла сорта колбасы: “Краковская”, “Московская”, “Охотничья”, “Пикантная”, “Нежная”, “Миланская”, “Еврейская”, “Зернистая”, “Кремлевская”, “Готтентотская”, что девчонки начинали верить и в мать-артистку, и в Аллу Пугачеву.
А еще она рисовала цветными карандашами в альбомчике прекрасные платья, которыми у нее когда-то были забиты целые шкафы – шкаф в большой комнате, шкаф в маленькой, шкаф в кухне и даже шкаф в подвале. Ее фантазии хватало только на две комнаты, кухню и подвал. Третья комната не умещалась в ее сознании.
У Эсмеральды была маленькая грудь и роскошные длинные волосы. Вечерами она позволяла младшим девочкам расчесывать ее волосы, которые малышки называли кущами. “Как у ведьмы”, – восторженно шептала восьмилетняя Любонька Биргер.
Рита носила короткую стрижку, а вот грудь у нее была большая, женская. Она часто демонстрировала родинку на левом плече, по которой родители должны ее опознать, когда придет время для воссоединения семьи. Именно поэтому Большая Рита даже зимой носила блузки и майки с коротким рукавом. Фантазия у нее была, конечно, гораздо беднее, чем у Эсмеральды, зато у нее был мотоциклист. Однажды после школы Рита исчезла, а вечером появилась у ворот детдома верхом на красном мотоцикле, за рулем которого сидел парень лет двадцати в кожаном костюме с черепом и костями на спине. Рита слезла с мотоцикла, наклонилась к парню, а потом двинулась к воротам детдома, не глядя на окна, у которых ошалело замерли все девчонки. Ее встречали как какую-нибудь мировую чемпионку или кинозвезду, и всем хотелось знать, целовалась она с этим парнем или вообще. Рита хранила молчание и только перед сном, когда приставания девчонок стали уж совсем невыносимы, процедила: “Цыц, целки, спать пора”. И все поняли: вообще, а значит, теперь никто не мог называть ее овцой.