Юрий Буйда - Жунгли
С возрастом он понял, что мать права, что сестра действительно такой родилась, но в глубине его души так и осталось чувство вины. Он не считал себя виноватым перед отцом – а с чего бы ему считать себя виноватым перед человеком, который каждый день напивался до полусмерти, бил всех, кто попадал под руку, а все его разговоры с сыном сводились к просьбам подать ключ семнадцать на девятнадцать или сбегать за пивом?
Он не считал себя виноватым перед матерью – не мог простить ей того позора, который ему в восьмилетнем возрасте пришлось по ее милости пережить в кабинете у врача, когда вдруг выяснилось, что трусы у мальчика испачканы дерьмом. Мать разоралась: «Опять жопу не вытираешь! Позорище мое!» Он схватил свои тряпки и голышом выскочил в коридор, забился в туалет и не открывал дверь, пока ее не взломали.
А вот перед Ташей он был виноват. Она вытолкнула его из-под колес страшного грузовика, которым управлял пьяный вдрабадан водила, и повредилась умом.
В детстве они вместе играли и гуляли по дворам, и он защищал сестру от пацанов. Она называла его Кутей, и у нее были черные блестящие глаза, как у святых на иконах. Когда она подросла, его дружки предложили ему обмен: они ему – настоящий американский фонарик с двумя батарейками, а он им – сестру. «Все равно она не человек, – убеждал его Димон, самый рослый из пацанов, которого все побаивались. – Она даже не поймет ничего». Сунбулов отказался. Тогда они посовещались, сбегали куда-то и принесли десять рублей. Фонарик и десятка. А на дореформенную десятку тогда можно было много чего купить. Мать занимала десятку у соседки, чтобы семья дотянула два-три дня до получки. Десятка и фонарик. Ташка держала его за руку и испуганно таращилась на пацанов. Она была уже довольно спелой девчонкой с развитой грудью и женскими бедрами. Десятка и фонарик. Он не устоял. Пацаны отвели ее в рощицу за домом. Она шла за ними и оглядывалась. Он ждал ее на скамейке, щелкая фонариком. Увидев брата, она бросилась к нему с криком: «Кутя! Кутя!» – у него перехватило дыхание. Обнаружив вскоре, что Таша беременна, мать отвела ее в больницу. Там она и умерла во время аборта. Ташу похоронили на старом Кандауровском кладбище.
После армии Сунбулов подался с дружками на сибирские стройки, потом несколько лет работал на каспийских нефтепромыслах, после чего его занесло на Украину, так что домой он вернулся не скоро. Пока его не было дома, родители ни разу не побывали на Ташиной могиле, и сколько он ни рыскал по кладбищу, отыскать место захоронения сестры не смог. По этому случаю он напился и подрался с отцом, а мать назвал рыжей выдрой.
С годами Таша забылась, но когда умерла Зоя, Сунбулов вспомнил о сестре. Теперь, навещая Зою, он всякий раз бывал и на старом кладбище, заброшенном и заросшем, в надежде отыскать Ташину могилу.
Сегодня он решил обследовать участок, густо поросший деревьями и примыкавший к полуразрушенной ограде. Старик присел на замшелое каменное надгробие под каштаном, выпил водки и съел бутерброд. Тишина, сетчатые тени и шум листвы, птичьи голоса, стрекот кузнечиков и теплая водка сморили старика. Он растянулся в высокой траве и заснул.
Когда он проснулся, солнце клонилось к закату. Сунбулов с удовольствием допил водку и закурил. На кладбище не было ни души. Поднявшийся ветерок колыхал верхушки деревьев и шумел в орешнике. Старик прищурился от дыма, помахал перед лицом рукой. В кустах как будто что-то мелькнуло. Что-то красное. А может, почудилось. Дочь часто заводила с ним разговоры о сверхъестественном, о духах, и иногда здесь, среди заброшенных могил, старику начинало казаться, будто он видит дух Таши, тень ее, и слышит ее голос: «Кутя… кутя…», но саму Ташу не видел, и ему становилось не по себе.
Но теперь, похоже, не почудилось: в орешнике определенно кто-то прятался.
Старик погасил сигарету и развел руками ветки. В метре от него в траве стояла маленькая обезьянка в красной юбочке. Сунбулов оторопел. Он видел обезьян в зоопарке и цирке, но тут ведь был не цирк, а кладбище. Обезьянка смотрела на него круглыми блестящими глазами — точь-в-точь такими смотрела на него Таша, которую он часто видел во сне. У обезьянки были глаза счастливой дурочки.
Старик протянул руку.
- Эй, как там тебя… Чита!
Обезьянка вдруг прыгнула к нему на колени, обняла руками за шею и прижалась к груди. Старика словно ударило электрическим током. Сердце его упало, на глаза навернулись слезы. Он бережно обнял обезьянку дрожащими руками — она была вонючей и теплой — и прошептал:
- Не бойся, дуся, я тебя не обижу. – Голос его дрогнул. – Ах ты моя конфедочка…
Вот, пожалуй, и все. Мне неизвестно, удалось ли карлику Жоржу обрести прощение, а толстухе Лизе — разгадать тайну желтого платья. Я вообще ничего больше о них не знаю. Что же касается старика Сунбулова, то уже через полчаса после встречи с Дусей он выбрался на шоссе и, держась обочины, покатил на стареньком велосипеде к Москве. Его обгоняли сверкающие лаком автомобили и запыленные фуры, но он не обращал на них внимания. Он крутил педали и улыбался. Старик чувствовал себя так, как будто у него вся жизнь впереди, и добро, и зло — все впереди, а сейчас он чувствовал себя немножко пьяным и очень счастливым. Был теплый вечер, московские окна пылали алым золотом, вдали громоздились пышные розовые облака, пахло бензином и скошенной травой, старик глубоко дышал и улыбался, налегая на педали и смахивая набегавшую слезу, и все было впереди, и все было неважно, а позади, в рюкзаке, сидела обезьянка — она крепко держалась своими детскими руками за его плечи и поглядывала по сторонам глазами счастливой дурочки…