Е. Бирман - Игра в «Мурку»
— Поди проспись, милый, — ответила ему женщина.
Серега согласно кивнул и двинулся в сторону Манежной
площади. В висках у него стучало, ему стало казаться, что каменные часовые идут за ним и с каждым шагом бьют прикладом о брусчатку и вылетают пули из их ружей прямо в открытый космос.
Мысли об открытом космосе Серега не вынес, он сначала пошел быстрее, а потом и вовсе побежал…
ТЮРЬМА. ВОСПОМИНАНИЯ И РАЗМЫШЛЕНИЯ
Уже в дороге по знакомому подъему Теодор догадался, что везут его в КПЗ Русского Подворья в Иерусалиме, а потому не удивился, когда с верхней полки нар сквозь ржавую решетку увидел угол Троицкого собора.
Он не готовился к допросу, на котором все равно не собирался ни молчать, ни врать, ни выкручиваться. Но то ли русский собор в Иерусалиме, то ли сверхъестественная связь, образовавшаяся между Теодором и Серегой, который в это время удалялся с Красной площади по совету мнимой учительницы Теодора, толкнула Теодора-узника на воспоминания о своей любимой учительнице. Первое, что вспомнил Теодор с улыбкой, — как с задней парты встал решительно крупный Мунтян и пошел на учительницу, а она побледнела, когда он приблизился к ней. Он дохнул на нее в доказательство того, что не курит. Этого намерения Мунтяна никто не понял сначала, хотя дурного от добряка, никогда не поднявшего руку ни на одного из своих однокашников, никто не ждал. Но почему же она побледнела? Она рассказала об этом потом, с улыбкой. Всему виной была «Учительская газета», которую она прочла накануне, рассказавшая, как взбесившийся ученик плеснул кислоту в лицо учительнице. Но Мунтян? Ей? Эта смешная подробность, выставив учительницу в свете несвойственной учителям беспомощности, не только никак не повредила ей в глазах учеников, но даже как будто дала пищу для роста незрелой совести юных школьников, вдруг узнавших нечто новое о границах людской уязвимости.
Потом вспомнил, как, рассердившись на Теодора (притворно, чувствовал он) за то, что он передавал свои стишки на соседнюю парту, пока разворачивалось ею на доске доказательство теоремы, она вызвала его повторить объяснение. Теорема была простенькая, даже краем глаза успел он ее понять и без труда, употребляя слова «следовательно» и «таким образом», воспроизвел и формулировку самой теоремы, и ее доказательство. Еще сурово были сдвинуты брови, но на губах учительницы плясала улыбка.
И последним вспомнил Теодор выпускной экзамен. Он выполнил задание быстро, без ошибок и без труда, но, видимо, это беспечное «без труда» сказалось на бесшабашном стиле его доказательств. Она выкрала листки Теодора из сейфа и отправила его переделать работу на дом к другой учительнице, чей строгий стиль, видимо, ценила выше своего. Действительно, теперь все «следовательно» и «таким образом» стояли, как солдаты в строю.
Теодор попытался вспомнить школу. Первыми вспомнились доски коридорного пола, потом парты в классах, затем гулкий, но не тяжелый удар откинутой крышки парты. Цвет парт — черный. В некоторых классах — темно-зеленый. На парте — чернильница-непроливайка. Непроливайка, если (страшась) переворачивать, но если смело тряхнуть!.. Тогда чернильная очередь по девичьему школьному фартуку и слезы (может быть, ярость). И не догадаться, что чернильницы и ярость необходимо запомнить. Школьные чернильницы — керамические, довольно тяжелые. Кто доливал в них чернила? Ученики? Учителя? Техничка? Техничка — замена слову «уборщица». Как придумалось это слово? Технический работник? Социальная политкорректность советских времен. Женщина в синем халате со шваброй и тряпкой из мешковины. А разве не сами мы убирали классы? Ведь были дежурные ученики. Точно. Вот и выплыл из памяти учительский вопрос: «Кто сегодня дежурный? Смочите тряпку, сотрите с доски». Мел, если исписывался, кажется, приносили сами учителя из чуждой, как отделение милиции, учительской.
Была еще чернильница домашняя, элегантная, легкая, пластмассовая, приятного коричневого цвета, похожая на лежащую на столе маленькую фетровую шляпу с полями. Был холщовый, в чернильных пятнах мешочек для чернильницы, о который можно вытереть перо, если забыты специально для этой цели предназначенные кружочки ткани, сшитые между собой в центре. Кто эти кружочки вырезал и сшивал вместе? Мать? Бабушка? Он сам на уроках труда? Не вспомнить. А откуда брались эти комки на кончике пера, которые нужно было вытирать о матерчатые кружочки? Точно! Вот для чего еще были эти кружочки. Стоп, стоп! А мешочек для чернильницы с завязкой — для чего он был вообще? Если в классе были керамические чернильницы, зачем было приносить в портфеле из дома свою? И этого не может вспомнить Теодор. А какой был пенал? Длинный, некрашеный, из светлого дерева. Был еще какой-то расписной с лаком, но этот почему-то раздражает Теодора, и он его мысленно выбрасывает. Крышка пенала была тонкая, из пазов выдвигалась пальцем, упершимся в выемку. Такие выемки сохранились кое-где на крышках батарейных отсеков небольших электроприборов. Что было в пенале? Ложбинки под какие школьные ценности? Под деревянную ручку с обгрызенным концом (сначала гадким на вкус из-за краски, потом — ничего). У ручки этой на другом конце в щель между двумя хвостиками и охватывающим древко цилиндром вставлялось перо. Если у пишущей части пера отломить половинку, а крепежную его часть расщепить крышкой парты и вставить в щель оперение из половинки тетрадного листа, то получившийся снаряд даже со средних парт можно швырнуть так, чтобы он воткнулся в доску, пока учительница стоит у окна и ищет что-то в своей потрепанной сумке. Не при каждой учительнице позволишь себе такое. Но интуиция подскажет, когда можно, когда — нельзя. Какие были еще ячейки в пенале? Под карандаш, под резинку. Подо что еще?
Не вспомнить. Туманится. Теодор впадает в дрему. Пускай так и движутся в памяти тени, словно серая кошка, что длинным забором — блеклым, унылым — идет. Свой цвет получила в наследство от матери серая кошка, забору навязан он сыростью многолетних осенних дождей. Тюремные нары, больничная койка нередко приводят человека к мыслям о потустороннем. А тут еще — вид на угол собора через решетку. И когда смотрящий на собор сквозь решетку, подобно Теодору, — обычная личность, правосудием остановленная внезапно посреди жизни, зарождаются в голове глядящего смещенные в иные сферы мысли. О хрупкости жизни, о вечном и неизменном. Но противится им Теодор. Что это за мысли нарушенные лезут мне в голову? — спрашивает он себя. Ну да, положим, обычные мои мысли похожи на движение звеньев велосипедной цепи: проходим зубцы, видим педаль и ботинок, убегающую землю, резиновые шины, промельк колесных спиц… Ну и что?
Ломает себя Теодор. В пику новым мыслям вспоминает он лекцию об иудаизме, которой развлекал Серегу по дороге в Димону. То есть нельзя объяснить человеку иудаизм по дороге в Димону, да и Теодор — знаток иудаизма не более чем полковник КГБ — ангел, несущий миру Благую Весть. Потому сосредоточился Теодор в лекции на частном вопросе, а именно: на соответствии манеры ношения ермолки характеру и убеждениям того, кто пришпилил ее к своей голове специально для этой цели предназначенной заколкой. Конечно, после года в стране Сереге нет нужды объяснять, что с помощью ермолки прячется еврей не от солнца, а от Бога, и богобоязненный еврей поверх ермолки надевает еще и широкополую шляпу. Но и под ней порою находит его Всевышний. Ермолка, объяснял Теодор, лежащая на голове так, что центр ее совпадает с осью, проведенной через тело прямо стоящего еврея, выдает его заурядность. Потому и не стоят евреи прямо, и даже раскачиваются в молитве, растолковывал Теодор, чтобы нельзя было через них провести мысленную ось и сделать заключение об их заурядности. Ермолка, сдвинутая набок, указывает на лихость характера. Сдвиг назад, в сторону темени, — свидетельство опасного вольнодумства. Сдвинутая на самый лоб ермолка не говорит об этом лбе ничего — такой человек. Одноцветность и особенно черная бархатистость ермолки конституируют традиционное, чисто теологическое наклонение мысли. Цветная вязаность однозначно декларирует территориальные притязания к соседним народам.
В этих речах Теодора почудился тогда Сереге неприличный привкус кощунства, о чем он Теодору и объявил. Теодор энергично отпирался. Непризнание божественного происхождения иронии, утверждал он, является ужасной и распространенной ошибкой многих. Это у рвения запах серы, утверждал Теодор, это чудовищное кощунство, говорил он, представлять Бога полковником КГБ, над которым уже нельзя и приколоться по дороге в Димону. Мне недавно попалось на глаза, рассказывал Теодор Сереге, интервью с младшей сестрой Набокова. Журналист спросил ее о брате и Боге. Пожилая женщина ответила: «Мы с ним на эту тему никогда не разговаривали». Мятущийся разум, добавил Теодор (проследить, чтобы не закралась опечатка и не написано было бы «мутящийся»), мятущийся разум у человека от Бога. Страх перед Богом, говорил Теодор, имеет в своем основании убежденность в жестокости и порочности Бога, о которых опасно не только упомянуть, но и подумать. Иначе зачем бы его бояться? Богобоязненный человек, убежденный в том, что создан по образу Его и подобию, предоставляет нам надежное свидетельство своей тайной порочности и жестокости.