Василий Голованов - К развалинам Чевенгура
Я пришел к выводу, что «анархизм» – не политическое учение, а скорее биологическое или психологическое понятие. Что это значит? Что на тысячу человек рождается, скажем, три или пять с таким подбором внутренних характеристик, специфических поведенческих реакций, или, короче говоря, с таким архетипом личности, что, что ты с ними ни делай, они объявятся анархистами. Советская власть дважды изводила анархистов «до третьего колена» – а они все равно объявлялись, хотя и традиция была прервана, и книги лежали в спецхранах. И с этим ничего не поделаешь. Биология. Три на тысячу. Даже смешно было слушать рассказы ребят о том, как они поняли. Ну, что они – анархисты. «Прочел я “Записки революционера” Кропоткина и понял, что я анархист». Попал в традицию. Узнал своих. И ведь буквально со всеми так было, даже с В.В. Налимовым в 1926 году. Но если все – и они, и их противники – с неизбежностью рождаются матерью-природой, то, значит, все ей дороги и нужны? Тогда как их примирить?
Вот вопросик не из легких.
Вечер все же настал, когда все проснулись. Философ Петр поднял деморализованный непогодой народ и, разгладив на коленях несколько мелко исписанных больших тетрадных листов, дал ему обещанный духовный… нет, хлебом это не назовешь; это был просто какой-то духовный торт – лекция об экзистенциализме! Я тоже прослушал и записал за ним слова Кьеркегора: «Истина – это не то, что мы знаем; истина – это то, что мы есть». То есть знать мало, надо быть, возникать, становиться вопреки обстоятельствам.
Эта лекция была так прекрасно красноречива, так неподдельно страстна еще и потому, что была обращенной к самым молодым проповедью, предваряющей ту самую «ситуацию выбора», которую люди взрослые уже прошли, совершив, во всяком случае, свой главный выбор – выбор между конформизмом автомата и предельной включенностью в жизнь. Между «реализмом» и «идеализмом». Мне нравятся идеалисты. Они всегда стоят у истоков всякого серьезного начинания. Мне нравилось среди молодых в тот вечер – в них так мало еще озабоченности, так сильна вера в высокое предназначение человека и убежденность, что им с этой верой удастся пройти по жизни и победить этот мир, не знающий ни благородства, ни пощады. Удастся жить, не поступаясь принципами, не совершая пакостных сделок с совестью, от которых плакать потом хочется от собственного ничтожества, жить, не преклоняя головы перед мелкими тиранами, о крупных уж не говоря....
После презентации стенгазеты и дегустации ликера «Бейлис» все решили идти на воскресную дискотеку.
– Ребят, а вы не боитесь, что вам морду набьют? – прямо спросил я.
– Зачем морду? Мы с местными в прекрасном контакте: в футбол им проиграли, – утешил меня Андрюха.
Но появившийся из темной «закусочной» громадный пьяный мужик, как оказалось, еще не уяснил себе ситуацию во всей ее доброй простоте.
– Анархисты?! – с восторгом воскликнул он, разворачивая могучие плечи. – Что, бить будете?
– Не, мы мирные, – разочаровал его Андрюха.
Видимо, строители египетских пирамид обладали уникальной психикой, раз годами могли заниматься одной и той же работой. Для меня монотонность труда является опасным испытанием, которое часа через три перетаскивания мусора или перебрасывания «цепочкой» кирпичей со второго этажа флигеля на первый неизбежно оборачивается мыслями такого рода: а зачем все это? Ради музея? Так ведь непонятно, будет ли музей, или попросту флигель вместе с парком «приватизирует» кто-нибудь, перекупив у Бакунинского фонда, и такое здесь учредит… Это говорят мое малодушие и усталость. Это голос обстоятельств. Но ведь человек и возникает вопреки обстоятельствам – так говорил философ Петр.
Я решил развлечься беседой и передал голоса своих обстоятельств Мише, с которым мы работали вдвоем, перетаскивая на участок Сергея Гавриловича содранное с крыши флигеля гнилое кровельное железо.
– А мне все равно, что здесь будет. Усадьба так усадьба. Мы все равно потом…
– Ее экспроприируем?
– Нет, музей здесь сделаем… По классификации ЮНЕСКО новостройки не считаются памятниками, поэтому, если даже когда-нибудь усадьба будет целиком воссоздана заново, памятником она будет считаться только благодаря вот этой руине, этому флигелю…
– И ты готов ради этого провести три недели под дождем?
– Нет, по-другому: я не хочу жить так плоско и одномерно, как предлагает мне современное общество, которое определяет мой стандарт жизни и за меня решает, сколько мне зарабатывать, как одеваться и где отдыхать. Здесь, в эти три недели, я осуществляю свое право жить так, как я считаю нужным, строить такие отношения между людьми, которые кажутся мне человеческими. И я готов отдать часть жизни за то, чтобы хоть чуточку изменить ту жестокую и бесчеловечную машину, которую мы называем «современной цивилизацией».
Болтая, мы не перестаем перетаскивать железо, хотя дождь становится все мельче и сильней, постепенно обволакивая собою все, как туман.
– А что тебя так уж не устраивает в цивилизации?
– Прежде всего то, что хорошие, добрые и умные люди вокруг меня живут по принципам, которые сами считают неправильными. Меня не устраивают новые медийные способы влияния на сознание. Люди тоже замечают их, им не нравится, что им навязывают стандарты поведения и потребления, но большинство все-таки не способно просто взять и выключить телевизор. Многие хотели бы жить по-другому, но уверены, что это невозможно…
В конце лета анархисты завершили очередной сезон в Прямухине, пропилив проходы в упавших деревьях, в разные годы перегородивших едва ли не все тропинки, которыми привыкли ходить через парк окружающие жители.
Осенью некоторые из них объявились в Праге, чтобы поучаствовать в выступлениях против МВФ – всемирного дирижера цен и кредитов. Выступления сопровождались традиционными потасовками анархистов с фашистами и полицией. Когда аналогичные вещи происходили в Нью-Йорке, язвительный «Newsweek» написал, что весь современный анархизм можно свести к выступлениям рок-группы Rage against Mashine (характерное название – «Ярость против Машины») и проповедям профессора Ноама Хомски (крупнейшего американского диссидента, известного своей критикой «нового мирового порядка», глобальной роли СМИ и прочих «глобалок» современного мира). Сдается, что язвительность «Ньюсуика» свидетельствует как раз о противоположном – или, во всяком случае, о том, насколько прав был Голливуд, выпустив фильм «Матрица».
БакунианаВ жизни Михаила Александровича Бакунина было несколько бегств – не просто побегов, как, например, поразивший современников своею дерзостью побег из сибирской ссылки через Японию и Америку в Европу, – а именно бегств, принципиальных и безвозвратных выборов, влекущих за собой перестройку всего жизненного плана, всей внутренней структуры личности. Таким бегством, было, скажем, бегство из армии и вообще из воинской службы, когда двадцатидвухлетний Бакунин, только что произведенный в офицеры и отправленный за дерзость начальству в один из глухих литовских гарнизонов, исхлопотав себе какое-то хозяйственное поручение в Тверь, немедленно поехал в родное Прямухино, сказался больным, выправил справку и, заставив родных еще похлопотать о его выходе в отставку, навсегда оставил военное дело. Разумеется, и сибирский побег тоже был бегством, он очень многое менял в жизни Бакунина, но ничего принципиально нового в этом бегстве не было, Бакунин лишь продолжил тот жизненный путь, который сам однажды уже избрал, сам назвал «преступлением» в исповеди царю и который в силу исторической вовлеченности единичной человеческой воли в мощный поток истории был попросту подброшен ему событиями 1848 года, когда он из праздношатающегося радикально мыслящего бездельника в одночасье превратился в практического революционера, врага всех существующих в Европе режимов и настоящего guerrillero, который, в отличие от благоразумных Энгельса—Маркса, никогда не нюхавших пороху, сам руководил артиллерией повстанцев в Дрездене и, как пьяное вино, пил воздух парижских баррикад. Однако ни одно из этих бегств не идет ни в какое сравнение с бегством из Прямухина – то есть из отчего дома – в Москву. Это было начало начал. Это было бегство страшное, безоглядное, жестокое: он рвал узы крови, столь нежно связывающие весь бакунинский род, он рушил «гармонию», выстроенную отцом, он отбрасывал прочь «философию садов», избрав себе новых кумиров. Все братья-сестры были потрясены этим поступком Мишеля даже больше, чем родители…
Только одна сестра, Татьяна, решилась оправдать его и продолжала посылать ему письма, благодаря чему и стало возможным возвращение Мишеля в родовое гнездо, наезды даже с друзьями и все те события, канву которых мы пытались восстановить в некой «пьесе» в начале этого повествования.
Пожалуй, провидение испытывало Мишеля: остаться или бежать? Горячий, радостный прием, оказанный родными, подсказывал, что прощенье родных и любимых людей всегда ему даровано, он всегда мог вернуться в «гармонию», как возвращались все дети бакунинского рода, как возвращался он сам, спасаясь от любой грозящей ему беды. Все было еще свежо: последние воспоминания прямухинского детства… Какие-то драгоценные образы…