Улья Нова - Лазалки
Прошло еще несколько дней, но лазалка на том самом месте все не возникала. Тогда Славка-шпана бросил жестоко и хлестко: «Эта Светка была пьяная и все наврала!» Гуляя, мы украдкой высматривали, не идет ли она к дому, чтобы потребовать объяснений, назвать ее врушкой и поддразнить: «У, оторва!» Но Светка не брела к дому от остановки, не вылезала из зеленых и синих «жигулей». Как-то вечером бабушка на кухне шепнула деду тайну, горькую, как таблетка анальгина: «Представляешь, Светка-то пропала. Уже несколько дней не появлялась дома. И не звонила. Непонятно, где ее искать. Мы Гале говорим, чтобы шла в милицию, подала заявление. А она отмахивается: „Ну ее, погуляет-погуляет и объявится“.
Однажды Маринина кукольная коляска перевернулась в удачном месте – прямо перед лавочкой. Все убранство коляски вывалилось на асфальт. И среди прочего – кукольное одеяло, сшитое Марининой сестрой из белых лоскутков и кусочков кружев. А старушки на скамейке, ничего не замечая, продолжали нашептывать тайны, придвинувшись друг к другу. Медленно собирая и укладывая обратно в коляску куклу, одеяльце и матрасик, мы совсем затихли и внимательно, чутко вслушивались в шепот. Оказалось, уже неделю два высоких худых участковых бродят по подъездам с овчаркой и расспрашивают соседей, когда они в последний раз видели Светлану Песню. С кем. И при каких обстоятельствах. Но дальше старушки шептались совсем тихо, чтобы ни один ветер, ни один сквозняк не смог унести их слова в подворотни. А лысоватая площадка между песочницей и молоденькой рябиной все пустовала. Превратившись в разведчиков, мы тихонько подкрадывались к балконам, когда поломанные мужики негромко переговаривались между собой. Став прозрачными, целлофановыми и неслышными, мы подбирались к столу для домино, но, несмотря на все наши старания, ничего нового разузнать не получалось. Потому что болтали одно и то же: про шарики от железных кроватей, про гулящих мужиков из аэропорта, а еще про двух милиционеров с овчаркой, пасть которой упрятана в черный-пречерный намордник.
Бабушка рассказывала соседке Сидоровой, прижавшись к дверному косяку. Резкий шепот разлетался мотыльками, причитания вырывались молями в сумрак лестничной клетки, заволакивая темнеющее фиалковое окно, в котором мерцала половинка российского сыра – луна, с синими расплывчатыми вкраплениями пластмассовых цифр. Соседка Сидорова слушала, переминаясь в стоптанных атласных шлепанцах, надетых на босу ногу. Вообще-то соседку сложно было чем-нибудь потрясти и разжалобить. Работа на мясокомбинате, так и не пришедшее письмо от летчика и жизнь с поломанным дядей Леней превратили ее в сплошное беспросветное Какнивчемнебывало. Но даже она, слушая бабушкин шепот, зажимала рот ладонью, держала себя за шею правой рукой и качала головой.
Он стоял спиной к подъезду, в тельняшке, как всегда небритый, с одутловатым лицом и перепутанными волосами. К его нижней губе прилипла потухшая папироса. Полчаса назад его звали Коля Песня, бесформенный, с опухшей головой, он проснулся около двенадцати. У него был свободный день, сегодня котельную сторожил сменщик. Он двинулся на кухню, глотнуть из носика чайника холодной воды. Бесцветный, безымянный ветер, ворвавшийся в форточку, принес на крыльях рваные кружева голосов. Коля Песня высунулся из окна. Возле лавочки. Соседки. Соседи. Два милиционера. Овчарка. Теперь он стоял спиной к подъезду. Он оглох, ослеп, забыл свое имя. Так начинается превращение. Вокруг галдели, вздыхали и причитали. Звуки голосов напоминали грай кружащих над крышами птиц, тренирующихся перед перелетом, в пасмурном октябрьском небе. Он смотрел вдаль, в сторону Жилпоселка и дальше, в поля, что тянулись и чернели вдоль дороги к аэропорту. Вздохи, причитания, всхлипывания соседей беспрепятственно пролетали насквозь, не задевая его, а только вымораживая все внутри. Два милиционера с овчаркой, вытянувшись перед ним со своими блокнотами, говорили. Но уши забивало серой ватой. Из-за этого слова звучали где-то вдали, присыпанные зудящим, щиплющим перцем всхлипов. Завтра надо идти на опознание. Это вырвалось запросто и возникло во дворе, среди кустов шиповника, балконов с колышущимся на веревках бельем. Недалеко от аэропорта найден большой мусорный пакет. Из тех, в которых обычно со строек выносят щепки, старые гвозди, разбитые стекла, стружки и сор. Толстый, непрозрачный целлофан, перевязанный серой бечевкой. Его нашли случайно, возле шоссе, в придорожной канаве. Набитый чем-то мешок, но не слишком тяжелый. Когда его перетаскивали, из глубины глухо позвякивало. Дзыньк. Дзыньк.
Он стоял спиной к подъезду и вдруг заметил. Со стороны пустыря стремительно надвигалось: громадное, сверкающее, стегая воздух. Втянул голову в плечи, завороженно наблюдал, как оно приближается, паря невысоко, всего в полуметре над землей. Слова милиционеров пролетали, не задевая, сквозь него. В толстом целлофановом пакете обнаружены человеческие останки. Труп женщины, которую кто-то жестоко убил. Изуродовал, расчленил и сложил в пакет. На запястье, рядом с тоненькой серебряной цепочкой заметен след от веревки. Множественные колото-резаные раны. Следы насилия. А оно приближалось, паря над травой, уже возле качалки-люльки и невысокой железной горки. Большая коричневая птица, чье оперение сверкало в лучах сонного полуденного солнца. Она торжественно и неспешно, вытянув шею, летела к подъезду, стегая крыльями воздух. Почему-то никого это не удивляло и не пугало. Три соседки и дядя Леня в майке, схватив себя за лица, качали головами, причитали и заслоняли ладонями глаза. Потом соседки, бледные и взъерошенные, что-то растерянно уточняли. А он все смотрел, как приближается, стремительно и неукротимо, большая коричневая птица, с крючковатым клювом. Она летела к подъезду, мимо песочницы, пустынной лысоватой площадки и нищенки-рябинки. Милиционеры трясли его за плечо, говорили: «Очнитесь». Советовали соседкам: «Налейте валерьянки, воды. Не оставляйте его одного». Потом, обратно превратившись в милиционеров, заглянув в блокноты, они командовали в пустоту, прозрачными словами, которые летели сквозь него: «Вам придется завтра прийти на опознание. Слышите? К девяти утра. По адресу… Не опаздывайте». Никто не замечал, что большая коричневая птица подлетела к подъезду и принялась медленно кружить. Она скользила по воздуху вокруг причитающих соседок и дяди Лени, который никак не мог зажечь папиросу, ломал спички и бурчал, пытаясь успокоить, неумело склеивая слова, а потом махнул рукой, провалился в немоту, жадно втянул горький дым. И птица кружила мимо кустов шиповника, лавочки, двери подъезда, зарешеченных окон первых этажей. Никто ее не замечал. И он, забыв свое имя, украдкой наблюдал, как птица парит, почти не хлопая крыльями, косясь на группку людей черной-пречерной горошиной глаза. Милиционеры со своей овчаркой незаметно ушли, растворились в переулках. Потом растаяли, разбрелись соседки, охая, качая головами, держа себя за щеки, за шеи. Одна из них проводила его, безымянного, домой, не замечая, что, когда они медленно и безмолвно поднимались на пятый этаж, в сумерках лестничных пролетов вокруг них скользила большая коричневая птица, с каждой минутой немного смелея, сужая круги. Уже в коридоре, где он сбрасывал ботинки, все происшедшее у подъезда казалось ерундой, тяжелым похмельным сном. Ночью, в темноте, когда он лежал на спине, слушал Галин храп, дымил папиросой, птица кружила, плавно и тихо, чуть обдавая сквозняком, от которого мурашки бежали по коже и била дрожь.
На следующий день он брел на опознание, не помня свое имя, уже не являясь прежним, еще не превратившись в себя окончательно. Он шлепал по асфальту, поправляя на плече зачем-то взятый с собой рюкзак. Он шел, бежал, шел, опять бежал, это был один из тех видов бега, когда к финишу хочется прийти как можно позже. Он хитрил, выбирал самый длинный путь на станцию, но некуда было свернуть. И он, безымянный, не чувствуя рук и ног, через силу сглатывая, медленно двигался навстречу своему превращению, а дома и улочки, став картонными декорациями, мелькали, сменяя друг друга.
Сжавшись, ссутулившись, с рюкзаком за спиной, он наблюдал за поведением птицы, подмечая, что люди в морге не замечают ее. Перед его сонно моргающими глазами двигались тени в белых халатах, два милиционера, один из которых откинул серую простыню. Он не отпрянул, не отшатнулся от того, что увидел, от ударившего в лицо запаха и продолжал сонно моргать, наблюдая проносящиеся перед глазами лица, блокнот, железную каталку морга, запекшиеся проржавевшим кружевом крови раны и порезы.
Он стоял, чуть ссутулившись, потеряв ощущение тела, растеряв свои руки и ноги, не помня имени, позволяя всему этому беспрепятственно врываться внутрь. Он, не удерживая, упускал все из виду, ничего не чувствуя, краем глаза следя за скольжением птицы, за ее внимательным черным-пречерным охотничьим оком, терпеливо что-то выжидающим. Уже на улице, под пасмурным небом, когда он брел наискосок между больничными корпусами, его окликнул один из милиционеров, ведущий следствие. Окликнул и побежал вдогонку, сжимая что-то в руках. И когда милиционер, худой, белобрысый, уже не парень, еще не мужик, огибал лысую больничную клумбу, на которой клевала семена бархатцев стайка воробьев, от резких движений что-то тяжело звякало. Дзыньк. Дзыньк.