Улья Нова - Лазалки
Раньше по субботам, рано утром, дверь, проскулив, выпускала Галю в прохладные сиреневые сумерки. Галя выскальзывала из черного-пречерного подъезда и тонула в тумане. Глубоко в земле, прямо под тропинкой, по которой она шла в стоптанных босоножках, лежали так и не взорвавшиеся снаряды времен войны и еще осколки «катюш». В окраинных дворах Черного города пахло подгоревшей гречкой, табачищем, котами и мокрой шерстью. Галя, пошатываясь, бочком, ковыляла через школьный сад, мимо черных-пречерных яблонь, по тропинке среди трехэтажных коммуналок, мимо котельной, вдоль рядов ржавых гаражей. Долго петляла она по улицам, ничего не замечая, ни к чему не прислушиваясь, прозрачная и замедленная после недельной гулянки. Наконец, запыхавшись, с гулко колотящимся от прогулки сердцем, подходила Галя к двухэтажному бежевому зданию, что пахло недавним ремонтом и выделялось из ряда других новеньким половичком перед деревянной массивной дверью. Здесь располагался ЗАГС. Галя замирала в сторонке, кротко стояла на ветру, уставившись на серую ручку. Изломанные, жухлые волосы трепал ветер. Она придерживала полы нейлонового платья, чтобы никто не увидел ее голые, мраморные от холода ноги с синей сеточкой вен.
Иногда Галя до позднего вечера маячила возле запертой двери, кругом было безлюдно, ясени шумели, трясогузки и ласточки копошились в пыльной листве. По шоссе сновали грузовики, пикапы, «жигули» и похоронные автобусы. Но бывали удачные дни, когда с утра возле ЗАГСа толпились люди с фотоаппаратами, откупоривали бутылки шампанского, пританцовывали под музыку из машин и носили туда-сюда клетку с белыми голубями. Они были навеселе, ласково подзывали Галю, протягивали ей бумажный стаканчик с шампанским и тонюсенький ромбик бутерброда с сервелатом. Галя глотала обжигающе холодный напиток, бьющий в нос острыми иголочками. Жевала резиновый бутерброд, пугливо озираясь по сторонам. Выкрики, смех, шепот, шелест букетов и гудки машин смешивались в сплошной пестрый гул. Оглушенная, Галя принималась отряхивать с платья стружки и перышки. Потом приглаживала волосы, вдруг вспомнив, что когда-то была красавицей. Просто об этом иногда забываешь, а зеркало, чернея от времени, начинает искажать черты лица и конечно же врет. Потом приподнятое настроение передавалось и ей. Галя суетилась, громко разговаривала с подвыпившими румяными девицами, смеялась с разодетыми в люрекс мамашами, переносила клетку с голубями, гладила детей по прозрачным головкам, по мягким теплым волосам. И тут тяжелая дверь на тугой толстой пружине, легко и невесомо вспархивала, выпуская молодоженов, окутанных бело-розовым облаком серпантина, взбитых сливок и мишуры. Им на головы из корзинки десятки рук швыряли пшено и монетки. Постепенно свадебный гул рассеивался, рассыпался на голоски и отзвуки. Стихал звон разбиваемых стаканов, умолкали крики «горько». Машины, украшенные разноцветными лентами, пыхнув сиреневым выхлопом, уезжали. Галя оставалась одна, на пустынной площадке, усеянной окурками, салфетками, а еще конфетти и копейками, которыми обсыпали молодоженов. Собирая мелочь с асфальта, с земли под ясенями, Галя мечтала, что однажды в этом самом ЗАГСе будет свадьба Светки. Больше всего Гале хотелось, чтобы поскорее нашелся парень, которого ее дочь затащит в это светлое, двухэтажное здание с деревянной дверью. «А красавец ей не нужен, – бормотала Галя синеватыми от холода губами, – и летчик не нужен. Мы люди простые, нам любой сгодится. Пусть он будет из маляров, белит потолки. Или из грузчиков, которые разгружают товарные вагоны на станции. Скромный, неоперившийся парнишка, которого легко окрутить. Лишь бы Светка поскорей затащила его сюда, а потом увезла куда-нибудь подальше». Так мечтала Галя, собирая монетки, не подозревая, что в Черном городе ее появление на свадьбе считали дурной приметой. Матери невест, завидев Песню поблизости, бледнели и сжимали кулачки. Родственницы женихов упирали руки в бока, обмахивались платком и с трудом сдерживались. Сестры невест, заметив Галю, бредущую по аллее ясеней к ЗАГСу, вспыхивали и затихали. А некоторые незамужние подруги скрещивали пальцы в карманах и, загадочно призадумавшись, смотрели куда-то вбок. Но попадались добродушные, легкие люди, которые отмахивались от примет. Они угощали Песню конфетами и совали ей в руку смятый в гармошку рубль.
Раньше Галя ошивалась возле ЗАГСа каждую субботу, поэтому редкая свадьба в Черном городе была счастливой. Соседка Сидорова рассказывала, что после Галиного появления на ее свадьбе черная рука по вечерам стала подсовывать ее мужу стопочку водки. Голоски кликали молодых жен посидеть на лавочке, поговорить о жизни да и уводили на танцы в ближайший санаторий летчиков. Много подножек возникало на пути молодых, если на их свадьбе возле ЗАГСа маячила взъерошенная, некрасивая Галя Песня. Со временем стали Галю от ЗАГСа отгонять. Говорили: «Иди-иди, что ты здесь забыла». Толкали ее в плечо. Угрожали вызвать милицию. Сгорбленная Галя ковыляла в проулок. В спину ей плевали три раза, швыряли горсть песка, пустой бумажный стаканчик, надкусанный бутерброд. Правда, жизнь молодых, со свадьбы которых Песню прогнали, все равно заваливалась набок. Через год, через два все входило в обычную колею. Курили на балконах поломанные мужики в растянутых майках. Их расплывшиеся жены постепенно становились сплошным, беспросветным Какнивчемнебывалом и все чаще, покачивая головами, перешептывались под окнами в растянутых пушистых кофтах птиц гнева.
Серый ветер лестничных пролетов насвистывал, что Светка Песня выбегала из подъезда затемно, в шелковом платье с оборками, которое было ей велико на пару размеров. Высокая, худая как жердь, с сиреневой кожей, поначалу она нерешительно брела к остановке, приглаживая короткие серые волосы, поворачивая назад с полпути. На остановке она громко объявляла всем подряд, что едет на станцию за картошкой, что опаздывает в прачечную, получать белье. Потом, по словам наблюдателей, она ковыляла на высоченных каблуках, в стоптанных чужих туфлях по улочке старых, частных домишек, мимо серых жердяных заборов. А там, возле кладбища, где никто ее не знал, ловила машину, спотыкаясь и подворачивая ноги с непривычки.
Шептались, что, добавив себе то ли три лишних года, то ли пять, Светка целыми днями пропадала в аэропорту, что-то разыскивая, видимо мечтая вырваться из Черного города и улететь далеко-далеко, к морю. Каждый раз она возвращалась домой немного другая, не такая, как прежде: оживленная, с растрепанными волосами, с появившейся неизвестно откуда маленькой сумочкой на золотой цепочке, что тикала у нее на плече в такт походке. Чуть позже, когда Светка возвращалась домой, покачиваясь, неловко скрывая, что ноги дрожат и запинаются, в сумочке позвякивало. Дзыньк. Дзыньк. Эти незначительные перемены постепенно накапливались, стали заметны. Светка все чаще возвращалась затемно. Она нехотя брела к подъезду от остановки или от «жигулей», на которых ее подвозили. Устало виляла бедрами, надеясь проскользнуть незамеченной, с опухшим лицом, разбитой бровью и оторванной оборкой на рукаве платья. Видимо, кто-то и тут уследил за ней: поломанные мужики в майках, курящие на балконах, их жены, маячившие возле окон, старушки, которым нечем заняться. Однажды они заметили сорванную оборку, распухшее лицо, синяк под глазом. И по этим незначительным признакам узнали из неба или из земли тайну, горчащую димедролом, из тех повседневных тайн, к которым они привыкли. Тогда соседи стали шептаться у подъезда, называя Светку «у, оторва». А ветер разносил шепот по дворам, по переулкам. Постепенно, месяц за месяцем, все поверили, что Светка Песня превратилась в себя, окончательно и неизменно. И никто не обратил внимания, что ее сумочка с каждым днем становится все тяжелее и золотая цепочка оставляет на худеньком плече красную полоску-отпечаток. И частенько, когда Светка устало бредет к подъезду, ее ноги заплетаются, тело – пошатывается, а из сумочки раздается едва различимое. Дзыньк. Дзыньк.
Как-то раз Светка Песня брела домой днем. Сорвав Какнивчемнебывало, больше ничего не желая скрывать. В мятом платье, растрепанная, с зеленоватыми кругами под глазами, она шла, тихонько напевая, доедая на ходу мятый, остывший пончик. Ей не хотелось подниматься по лестнице на пятый этаж, в душную, неприбранную квартирку своей пьяной матери. Она кивнула в знак приветствия и села рядом с нами, на гору ржавых труб, возле сетки заброшенного детсада. Помолчала, прислушиваясь к нашей болтовне, крутанула потертый замочек маленькой сумки на тонкой золотой цепочке. Заговорщически поманила нас, улыбаясь распухшей розовой кляксой рта. Она шепнула: «Смотрите-ка». И зачерпнула из сумочки худой рукой с длинными костлявыми пальцами, на которых был облупленный перламутр лака, горсть шариков: медных, мельхиоровых, посеребренных, а еще разноцветных – окрашенных зеленой, желтой и синей краской, с черной сеточкой трещин. «Чё это у тебя?» – поинтересовался рыжий Леня, придвинувшись к ней поближе. «Шарики». «А ну, отдай, зачем они тебе», – грубо скомандовал Славка-шпана, схватив за худенькое запястье с тонкой серебряной цепочкой. Но Света зажала кулак, вырвала руку и легонько оттолкнула Славку, рыкнув: «А ну сядь!» Она шепнула, ее глаза сверкнули и возникли из расплывшихся, отекших век: «Это не простые шарики. Не верьте, что вам тут наговорят. Они ничего не знают. Они тут сидят, в своих тесных квартирках, как в гробах. А я знаю. Эти шарики иногда валяются вдоль взлетных полос. Когда самолет взлетает, из его колес высыпаются такие вот, – она выбрала из горсти серебряный шарик, – и эти все. Один летчик сказал по секрету, что, если закопать такой шарик в землю, очень скоро, может быть, завтра, а может быть, через месяц, на том самом месте вырастет лазалка, высокая железная лестница в небо. Она будет серебряная, ржавая или окрашенная зеленой краской, смотря какой шарик. Это будет твоя лазалка, – шептала она затихшему Славке, – и ты побежишь по ней, все дальше и дальше от земли, от деревьев, от улиц, от всех этих людей, которые сидят в своих четырех стенах, в своих тесных квартирках. Ты убежишь из Черного города навстречу облакам от себя самого, от всех своих перемен, от всех лиц, превративших тебя в заношенного человека, в растерянность, сомнение и тяжесть. Ты убежишь по ней от усталости, стыда и вины, от хруста, который раздался, когда что-то окончательно надломилось в тебе. И ты убежишь далеко-далеко, к той стороне облаков, где небо свободное, голубое, в легкой шифоновой дымке, без стрижей, без указателей и без дорог. Тогда уже ничто не изменит тебя. И ты превратишься в того, кем захочешь быть сам».