Улья Нова - Лазалки
После обеда мы с тетей Валей спускаемся на один лестничный пролет, туда, где между вторым и первым этажами, на стене возле окна рядком ожидают нас почтовые ящики. С маленькими и большими навесными замками. С новенькими, блестящими и ржавыми замками. Ключики от некоторых из них давно потеряны и, возможно, висят на черном кольце в большой связке дедовых ключей от чужого прошлого. В щелях некоторых ящиков белеют вчерашние, еще не вынутые газеты. У других внутри – ржавая пустота, равнодушный сумрак. Большинство ящиков – пусты, замерли в ожидании: «Правды» с телепрограммой на будущую неделю, квитанции за свет, письма из деревни, поздравительной открытки с расплывчатым синим штампом на аккуратном «Здравствуйте, дорогая…» Тетя Валя выдает мне пачку из трех писем. И я протягиваю их ей по одному, называя номер квартиры: «В двадцать третью». Письмо падает, глухо ударившись ребром о дно. Возле самого окна, с краю, ржавый, без замка, с оторванной крышкой висит заброшенный ящик Гали Песни. Я выспрашиваю, почему на нем нет замка, но тетя Валя делает вид, что не расслышала, или отмахивается, говорит: «Ну ее, это не наше дело», – вскидывает руку с часиками и вскрикивает, что ей надо скорее бежать.
Когда тетя Валя уходит, в квартире снова становится тихо и пусто. В окне дедовой комнаты полотенца и простыни покачиваются на ветру посреди двора. Но есть одно укромное место, о котором никто не знает, там можно отсидеться, спасаясь от тишины, от телефонных звонков и утешающих слов. Когда кто-нибудь начнет барабанить в дверь кулаком, а потом хрипло бормотать, переминаясь на пороге: «Нет, что ли, их?!» – самое время залезть и замереть за полами пальто в раздевалке. Тихонько прикрыв за собой дверь, чтобы никто не смог отыскать. И даже если в квартиру проникнет грибник, потерявший нож, или врач с железным биксом для кипячения шприцов и игл, им покажется, что дома никого нет. На узенькой дверке – потрепанная гобеленовая сумочка, сшитая дедом из куска ткани, оставшегося после перетяжки матраца. Мятые, растрепанные щетки торчат вперемешку с жестянками из-под ссохшегося гуталина. В раздевалке особая тишина, поблескивающая атласом подкладок, отдающая лыжными ботинками с носами-уточками для креплений. Полы синтетического бабушкиного пальто, ткань которого напоминает вафлю, пахнут улицей, исцарапанными поручнями, окошечками железнодорожных касс. На ощупь угадываются дедов плащ, который он купил сразу после войны, дождевик, бабушкина пушистая кофта птицы гнева с заплаткой на локте.
В раздевалке уютная, велюровая темнота, пропитанная бархатным запахом ссохшейся ваксы, глины и грязи, налипшей на каблуки зимних ботинок, гуталина, крема для лыж, песка перронов и переулков. Время здесь движется немного медленнее, чем во всей остальной квартире. И ожидание ширится, разрастается за пределы окраин, намекая на то, что есть другие улицы, обдуваемые незнакомым ветром. И другие дни, еще ни во что не превратившиеся, бесформенные, лишенные кривизны и трупика птицы тревоги. Есть другие дни, дразнящие где-то там и потом. Надо только дождаться сегодняшнего вечера. И чтобы скорее пришла бабушка. Как только она войдет, запыхавшись, сжимая в кулаке ручки авоськи и сумочку, с порога станет ясно: хорошо деду или нет. Потому что квартира сразу наполнится: сине-серой мутной гуашью, больничным сквозняком, несущим на крыльях запах хлорки, бледно-желтой акварелью, вспоротым драпом автобусных сидений, полукруглыми пилочками для надрезания ампул, запахом резины от коричневого жгута, которым перетягивают руку, чтобы сделать укол в вену. Надо, чтобы деда поскорее наладили, вернули в строй и выписали. Тогда, может быть, удастся найти шарик, ржавый или серебристый, возле дома летчиков и героев, в старом послевоенном дворе. Появляется азарт сидеть совсем тихо, прикинувшись пустотой, ждать вечера и прислушиваться ко всему вокруг. Серый ветер подъезда, синий сквозняк подворотен начинают рассказывать намеками и недомолвками. Издалека. Кто-то шлепает вниз по лестнице в больших тяжелых башмаках. Этажом выше еле слышно гудит телефон. Во дворе, перед подъездом, резко и нетерпеливо басит грузовая машина. Доносится удаляющаяся мимо частных избушек сирена пожарников. И где-то там, в тишине и неразборчивом шуме, среди шелеста, чириканья, завывания сквозняков, поскрипывания форточек, ударов мячей мерещатся сбивчивые шаркающие шаги старика с рюкзаком.
6
На пятом этаже, в квартирке, на пороге которой по вечерам отлеживался серый ветер подъезда, пропитанный запахом ступеней и папирос, жила взъерошенная некрасивая Галя Песня. Иногда она просыпалась, вспоминала, что живет в Черном городе, прижимала коленки к груди, глядела прямо перед собой. И ждала.
За окном комнаты виднелась ржавая сетка заброшенного детсада. Резала облака тупым ножом черная-пречерная труба котельной, где работал сторожем Галин бывший муж. А на кухоньке, за мутным, надтреснутым стеклом, за выбитой форточкой, что затянута выцветшим нейлоном старой сумки, сквозь мешанину темной кленовой листвы проглядывали окраинные микрорайоны Черного города. Построили их наспех, к юбилею или празднику, для семей летчиков аэропорта, на пологом склоне. С тех пор несколько десятков кирпичных и бетонных строений постепенно кренились и съезжали в овраг. Шквалистый ветер трепал во все стороны простыни и штопаные ночные рубашки, что сушились посреди двора. Сквозняки гуляли на пустующей детской площадке, шевелили скулящую карусель, кружили на асфальте фольгу шоколадных конфет и обертки от ирисок «Золотой ключик».
Добрые люди шептались, что пьет Галя от жажды. Не оттого, что на душе у нее черным-черно. И не потому, что в груди у нее тлеют обугленные головешки. Соседи были убеждены, что Галя пьет по привычке, выработанной десятилетиями. «Кто хочет выпить, тот повод найдет», – декламировала соседка Сидорова, выпячивала тыкву зада и драила серой мешковиной коричневый кафель лестничной площадки. Но рыжий Леня и Лена с ветерком как-то объяснили, что Галя пьет, чтобы не замечать слетевшихся на ее беды всяких невидимых птиц, которые преследуют и клюют упавшего духом, растерянного человека. Последнее время Галя месяцами лежала в узкой, душной комнате и ждала. А в редкие дни, когда она выходила привидением на улицу, ей вослед добрые люди шутили: «Нам Песня строить и жить помогает». Нехотя бродила Галя по дворам с авоськой, рылась в урнах, ошивалась под окнами в поисках пустых бутылок, чтобы сдать их и наскрести на пузырек настойки и нарезной батон. Но удача давно отвернулась от Гали, все пустые бутылки исчезали с ее пути, зато попадалось много ненужного мусора: бабушка объясняла, что с несчастливыми всегда так случается.
Прослонявшись весь день и ничегошеньки не собрав, под вечер Галя Песня маячила возле подъезда, клянчила деньги взаймы. Знакома она была почти со всеми, ведь в маленьких городках, вроде Черного, все знают друг друга. Соседи сторонились Гали, поговаривали, что у нее дурной глаз. Заслоняли малышей, чтобы она их не гладила, уводили детей постарше, чтобы она не рассказывала им про свою дочку и кладбище. Судачили, что до такого состояния Галя дошла из-за цепи обрушившихся на нее несчастий. Будто бы невзгоды стали преследовать Песню, прибили ее к земле и постепенно превратили, окончательно и бесповоротно, в ожидание – костлявое существо, трясущееся на ходу.
Ее худенькая, пугливая фигурка превращала все вокруг – окутанные солнечными паутинками улицы, старые послевоенные дворики, голубые лавочки, скверы и тропинки – в закоулки Черного города, по которым мечутся птицы тревог, где из стен вылезают черные руки с грязными, обкусанными ногтями. Поэтому встречи с Галей избегали, взаймы старались не давать. А если она вдруг проплывала бочком по улице, в неизменном выцветшем халатике, соседи и знакомые отшатывались, махали ей в лицо руками и говорили грубо: «Иди-иди». Чужое несчастье в Черном городе, как и во многих других маленьких и больших городах, пугало и отталкивало людей хуже чумы. Некоторым казалось, что несчастье заразно, что его можно как-нибудь подхватить через рукопожатие, телефонный разговор и даже на расстоянии, от одного пристального или тоскливого взгляда. Поэтому жители Черного города день ото дня старательно заготавливали, наращивали и укрепляли Какнивчемнебывала, ругались шепотом, разводились тайком, чтобы никто не догадался об их бедах и не отшатнулся на остановке. У нас с дедом Какнивчемнебывала были тоненькие и никчемные. Со стороны сразу становилось ясно, куда нас несет ветер, неожиданно ворвавшийся в форточку. А у Гали Песни Какнивчемнебывала не было вообще. И жила она с нечесаными серыми патлами, сморщившись, будто только что проглотила кислятину.
Раньше по субботам, рано утром, дверь, проскулив, выпускала Галю в прохладные сиреневые сумерки. Галя выскальзывала из черного-пречерного подъезда и тонула в тумане. Глубоко в земле, прямо под тропинкой, по которой она шла в стоптанных босоножках, лежали так и не взорвавшиеся снаряды времен войны и еще осколки «катюш». В окраинных дворах Черного города пахло подгоревшей гречкой, табачищем, котами и мокрой шерстью. Галя, пошатываясь, бочком, ковыляла через школьный сад, мимо черных-пречерных яблонь, по тропинке среди трехэтажных коммуналок, мимо котельной, вдоль рядов ржавых гаражей. Долго петляла она по улицам, ничего не замечая, ни к чему не прислушиваясь, прозрачная и замедленная после недельной гулянки. Наконец, запыхавшись, с гулко колотящимся от прогулки сердцем, подходила Галя к двухэтажному бежевому зданию, что пахло недавним ремонтом и выделялось из ряда других новеньким половичком перед деревянной массивной дверью. Здесь располагался ЗАГС. Галя замирала в сторонке, кротко стояла на ветру, уставившись на серую ручку. Изломанные, жухлые волосы трепал ветер. Она придерживала полы нейлонового платья, чтобы никто не увидел ее голые, мраморные от холода ноги с синей сеточкой вен.