Максим Кантор - Совок и веник (сборник)
– Мэл, – объяснил ему Колин, – «сиськи-письки» – так немцы называют русский сандвич. А русские – называют немецкий сандвич «баттер-бред».
– Crazy bastards! Они что, не могут проще говорить?! Я запутался!
– По-русски говорят «сиськи-письки». Правильно, Макс? А по-немецки «баттер-бред».
– А в «сиськи-письки» – семгу кладут?
– Да что вы такое несете! Это просто пословица – ее смысл в том…
И я понял, что никогда не смогу объяснить, в чем смысл выражения «цецки-пецки» и над чем здесь надо смеяться.
– В чем же смысл?
– Это пословица про то, что люди хотят одного, а получается у них всегда другое. Ты что, сам не знаешь, как бывает? Цецки-пецки – это, ну как тебе объяснить, это такая правда жизни. Мечта о справедливости. Идеал. Люди всегда хотят добиться цецки-пецки – а получают вместо этого бутерброд. Вот, например, посмотри на историю искусств – все станет понятно.
– Так-так, – сказал Мэл и открыл пакет с сандвичами. – Сиськи-письки – это идеал, понимаю.
– А бутерброд – это реальность.
– Понимаю, – Мэл развернул сандвич, надкусил.
– Помнишь авангард?
Мэл покивал.
– Вот типичный пример цецки-пецки. В десятые годы прошлого века люди сочиняли утопии, хотели справедливости. Было тогда всякое экспериментальное искусство. А чем кончилось? Гитлеризм, сталинизм – вместо цецки-пецки получился обыкновенный бутерброд. Все прагматично и просто.
Мэл задумчиво жевал и смотрел на меня с интересом.
– Потом наступила война. И во время войны люди мечтали о победе, о том, что однажды будет настоящее справедливое искусство. Цецки-пецки все-таки победят! Были тогда хорошие писатели, они писали о справедливом времени, которое наступит. Генрих Белль, Альбер Камю, Томас Манн, Бертольд Брехт. И художники были отличные – Пикассо, Шагал. И казалось – победим в страшной войне, уберем все дурацкие плакаты, монументальную пропаганду – и наступит время цецки-пецки!
– Но мы победили, – сказал Колин. – В чем проблема?
– Верно, победили. И некоторое время цецки-пецки были людям нужны. Но очень недолго. Потом людям захотелось иметь бутерброд.
– Опять бутерброд? – сказал Колин. – Не сиськи-письки?
– Ну конечно нет. Нужны реальные вещи, а не мечта. Жизнь вокруг непростая. Холодная война, Маккарти, Берлинская стена, Карибский кризис, Корея, Вьетнам – какие тут цецки-пецки… Не до них. Про Генриха Белля забыли.
– Кто это такой?
– Видишь, ты не знаешь… Опять начали плакаты делать, врать, заниматься модой, абстракция пошла в ход, про идею цецки-пецки снова забыли… хотя во время холодной войны люди все-таки мечтали о справедливости. Понимаешь, людям всегда хочется создать такое искусство, чтобы оно было о главном, о том, что нужно всем. О справедливости. О любви. О том, что надо защищать слабых. И вот Берлинская стена однажды рухнула!
– Победили сиськи-письки?
– Да, так показалось! У нас в стране люди стали читать Солженицына, снова вспомнили Чаплина, Брехта. И ждали, что искусство будет рассказывать правду о жизни. Но это быстро надоело. Оказалось, что из цецки-пецки не наладишь рынок. Люди сказали, что свобода – это совсем не цецки-пецки – а бутерброд. Бутерброд надежнее.
Мел доел первый сандвич, достал из пакета второй, развернул масляную бумажку. Оказалось, что он внимательно меня слушал и даже сделал выводы. Мэл вообще очень внимательный человек.
– Значит, – сказал он, – получается так, что свобода, демократия, выборы, это все – сиськи-письки? А нормальная жизнь – баттер-бред? У русских, значит, всегда была мечта о сиськи-письки, а немцы им давали простой баттер-бред?
– Bloody hell! – сказал Колин.
– I tell you! – сказал Мэл. – Они не хотят дать рушен их сиськи-письки.
– Не совсем так, Мэл. – Я хотел было дальше объяснить, но понял, что согласиться проще.
– Знаешь, Макс, – сказал Мэл, подумав, – тут все неправы. Сиськи-письки я бы никогда не променял на баттер-бред, если в него не положат семгу. Но если в баттер-бред положат семгу и ветчину, если это будет нормальный британский сандвич, тогда на кой черт мне все эти сиськи-письки?
Не спи, не спи, художник!
Василий пришел домой пьяным. Точнее, он дошел до своего панельного двенадцатиэтажного дома во 2 м Войковском проезде, но в квартиру попал далеко не сразу, до утра катался в лифте. Сперва он доехал до последнего, двенадцатого этажа, потом опять спустился на первый, снова поехал на двенадцатый – и так путешествовал много часов подряд. Он отнесся к ситуации серьезно – боялся, что случайный ночной визитер перехватит лифт, он ждал, когда кабина затормозит – и стремительно жал кнопку, чтобы двери не успели открыться.
Кабина была грязной, стены снизу доверху изрисованы похабными рисунками и исписаны неприличными словами. Пластиковую обшивку кабины давно ободрали, сам Василий нередко отламывал кусочек пластика – без всякой цели, думая о чем-то ином. Кабина пропахла мочой – да и сам Василий нередко справлял здесь нужду. Помочился он и сейчас – аккуратно, в угол, чтобы не залить весь пол, поскольку собирался присесть.
Он сидел на полу кабины, ругался и громко кричал. Кричал не от страха, и ругался не от пьяной злобы – а просто так, чтобы занять себя в скучном лифте. Жильцы дома всю ночь слушали гулкий голос из шахты лифта. Возможно, именно так звучит голос рока: когда лифт ехал вниз, Василий громко кричал «а-а-а-а-а-а!», а потом, когда лифт шел вверх, он кричал: «суки!суки!суки!», потом опять «а-а-а-а-а-а!», и так продолжалось до утра.
Милицию не стали звать, все понимали, что в лифте спрятался не разбойник, а сосед Вася, всем знакомый Василий, из девяносто восьмой квартиры – жильцы узнали его хриплый баритон.
И что толку было звать милицию? Что могли они милиции сказать? В лифте хулиган, портит кабину? Но кабина лифта была загажена самими жильцами до такой степени, что всякое обвинение в порче общественного имущества прозвучало бы неубедительно. Выражается нецензурно? Но Василий никого персонально обидеть не хотел, его «суки» относились, так сказать, ко всему человечеству, к порядку вещей вообще. Вася никого не ограбил, стекол не бил, а то, что он громко кричал и спать не давал – так насчет этого уголовной статьи нет, во всяком случае, жильцы о такой статье не слыхивали. Дом не спал – но многие использовали эту бессонную ночь с толком: кто-то погладил белье, кто-то дописал школьное сочинение.
На следующий день Васе сделали строгое внушение. Соседка со второго этажа сказала:
– Что ты творишь, Василий? Что это ты вытворяешь? Людей не уважаешь! Ты вспомни, вспомни! Ты припомни, что ночью орал! О других не думаешь! Мы из-за тебя вот не спали.
Больной с перепоя Василий стоял, насупившись, слушал обвинения, терпел. Он припоминал все события минувшей ночи. И катание на лифте вспомнилось ему в подробностях. Тоскливая, тяжелая ночь в тесной кабине. Отвратительные рисунки по стенам. Вонь, духота.
– Ах, вы не спали? – спросил он саркастически и ехидно. – Вы, значит, не спали? А я – спал???
Дикость обвинения, несуразность постановки вопроса была обозначена этой фразой. В конце концов, все жильцы дома находились в выигрышных, по сравнению с Василием, условиях. Они были в своих квартирах, с семьями, в кроватях, в тепле – в то время как Вася, совершенно один, в вонючей кабине, разъезжал вверх и вниз и надрывался в крике. Кому пришлось тяжелее? Неправомерность упрека стала понятна и соседке. Она не нашлась, что возразить Василию.
– Вы не спали! – повторил Василий горько. – А я – спал?!
В самом деле, не спал, в первую очередь, именно он. И, если называть вещи своими именами, он один за всех отдувался. Претензии, обращенные к нему, связаны с тем, что коллектив не выспался – однако и Василий не спал также: и, в известном смысле, работал-то он один. Остальные отдыхали – а еще претензии имеют.
Эта коллизия является, на мой взгляд, идеальной метафорой взаимоотношений современного искусства и общества.
Призванное будить и будоражить, современное искусство проносится – подобно кабине лифта – сквозь все слои общества, от первого до двенадцатого этажа культурного здания, пронизывает государственную структуру сверху донизу. Современное искусство коллекционируют депутаты и банкиры, но оно так же внятно бомжам и проституткам, поскольку оперирует самым что ни на есть доходчивым словарем. То, что данный лифт исписан матерщиной и покрыт непристойными рисунками, соответствует замыслу и целям искусства. Примечательно, что и на верхних этажах здания, и на самых нижних – это все та же заблеванная кабина: и правящие классы и бомжи получают один и тот же, сознательно шокирующий, продукт. Искусство более не элитарно, оно не требует образования, знания пластики, оно даже и вдохновения не требует. Канули в Лету времена непонятых гениев, загадочных чертежей Леонардо да Винчи, секретов мастерства, описанных Вазари. Требуется понятный всем жест – и жест радикальный. Когда Василий испражняется в кабине лифта – его действие понимает любой, это доступно и ребенку, и взрослому, и академику, и школьнику.