Максим Кантор - Совок и веник (сборник)
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Максим Кантор - Совок и веник (сборник) краткое содержание
Совок и веник (сборник) читать онлайн бесплатно
Максим Кантор
Совок и веник (сборник)
Диссидент осеннего призыва
Любовь в рассрочку
1.Моя соседка, Елизавета Григорьевна Сойкина, в молодости была весьма красива, да и сейчас выглядит поразительно. Ей девяносто пять лет, но она сохранила стать, ходит царственной походкой, голову поворачивает к собеседнику медленно и торжественно и смотрит на людей покровительственно – как и надлежит красавице. Она всегда окружена мужчинами, причем мужчинами молодыми. Елизавета Григорьевна любит, чтобы молодой человек сидел рядом, вел с ней долгую беседу, рассказывал о своих переживаниях. Она всегда даст юноше совет, подержит за руку, нальет чаю. Безобидные, в сущности, вещи, хотя некоторые юноши смущаются.
Муж ее был полковником. Я помню пару, неспешно пересекавшую двор: опираясь на локоть мужа, Елизавета Григорьевна покровительственно оглядывала кривые качели, забор палисадника, пыльные тополя. Жильцы нашего дома завидовали семейному счастью Елизаветы Григорьевны: не всякую женщину муж так обхаживает.
Лет тридцать назад Елизавета овдовела, теперь Альберт Борисович опекает ее, глядя с портрета в гостиной – он все такой же внимательный и тактичный. Детей у них не было, но одинокая старость Елизавете не грозила: в квартире всегда полно гостей. Эта традиция тянется с советских времен, в брежневской Москве Елизавета Григорьевна создала подобие салона – когда праздновали ее дни рождения, стульев не хватало, ходили за стульями в соседнюю квартиру.
Гости кушали винегрет, пили чай с конфетами «Мишка косолапый» и говорили, как и водится в интеллигентных квартирах, – о западной демократии, о далеких странах, где со снабжением гораздо лучше, о запрещенных книгах. Не то чтобы гости Елизаветы Григорьевны были вольнодумцами, просто в те годы в Москве было принято во время застолий упоминать имя Солженицына и проблему сталинских лагерей. Небогатые, доверчивые, с либеральными надеждами и привычными страхами – в Трехпрудном переулке собиралась типичная московская компания. Боялись всего: подслушают телефонный разговор, донесет сосед, разгневается управдом. Газету «Правда» читали между строк: выискивали, что грозит нам завтра, страна такая – жди беды.
Впрочем, Елизавета Григорьевна не поощряла фронду: традиции семьи были глубоко советскими. Елизавета Григорьевна шутливо грозила пальцем слишком ретивому обличителю советской власти – грозила и показывала на потолок и стены: мол, имеют уши! И вообще, ну что на власть пенять? Альберт Борисович был фронтовик, с наградами, Елизавета Григорьевна – инженер. Она из Киева, он из Риги, после войны встретились в Москве, работали на одном заводе, получили хорошую квартиру. Так что власть не особенно критиковали, умеренно поругивали, как и все. Да, снабжение могло бы быть и получше. А что жизнь тяжелая – так разве в этом власть виновата?
Семья Альберта Борисовича была убита в Риге, в сорок первом году – их расстреляли вместе с другими рижскими евреями. Сегодня, когда ветераны латышской дивизии СС проводят юбилейные парады, а советским оккупантам поминают аннексию Латвии сорокового года, не принято вспоминать, как в сорок первом в город входили немецкие войска и что было потом. А было вот что. Первого июля немецкие войска вступили в Ригу, а уже четвертого июля латышские националисты (из организации «Перконкруст») сожгли – вместе с людьми – Большую хоральную синагогу. В течение трех дней сожгли еще двадцать синагог. Весь июль латышские националисты проводили аресты евреев, помещали евреев в центральную тюрьму. 23-го августа было учреждено рижское гетто, куда поместили 29 тысяч евреев, продержали там до ноября, а в ноябре обергруппенфюрер СС Фридрих Эккельн отдал приказ об уничтожении гетто. В ночь на 30 ноября 1941 года в Румбульском лесу расстреляли 26 тысяч евреев, в том числе 8 тысяч детей до десятилетнего возраста.
Этот эпизод Второй мировой имеет лишь косвенное отношение к истории, которую я рассказываю. Я остановился на расстреле в Румбульском лесу отчасти в связи с сегодняшними расследованиями Катынского дела. Там, под Ригой, расстреляли вдвое больше народа, нежели в Катыни, и это были не офицеры, а гражданские, их вина состояла в том, что они евреи, и там было восемь тысяч детей. Это практически забытое дело, политики никакой нет – просто расстрел. Среди прочих, расстреляли и семью Сойкиных.
Однако моя история о другом.
Жизнь Елизаветы Григорьевны текла не бурно, но увлекательно, чаепития с конфетами проходили регулярно. Хозяйка дома была щедра – и ей отвечали взаимностью. Кто-то бегал за продуктами, кто-то организовывал визит врача; но особенно ценились долгие вечерние беседы. Елизавета Григорьевна ждала от гостей не просто внимания, но преданности, предпочитала друзей мужского пола, жен принимала редко. Нужен был друг дома, импозантный мужчина со взглядами, рассказчик. Такого мужчину усаживали во главе стола, давали высказаться, расспрашивали о путешествиях, а назавтра приглашали особо, для приватных разговоров. Елизавета увлекала любимчика в угол большой комнаты, а там, под портретом Альберта Борисовича, стояли два плюшевых продавленных кресла, торшер с оранжевым абажуром. Она усаживала гостя рядом с собой, брала его руку своей скрюченной артритной рукой, расспрашивала о личной жизни.
То была политика фаворитизма, и фавориты менялись часто – напор дружбы выдерживали немногие. Некоторое время походил в фаворитах и я, но был отвергнут. Она строго отчитывала тех, кто отлынивал от приватных чаепитий, говорила обычно так: «И где вы пропадали? Как сможете оправдаться? Не стыдно вам, не совестно?». Возможно, ей не хватало любви. А, может быть, у нее был столь обильный запас чувств, что необходимо было его расходовать на преданных друзей. Провожая фаворита к дверям, она уже назначала новое свидание. «И смотрите, не подведите меня, ветреный человек!». Я стал прятаться от старой дамы, от ее назойливого расположения. Однако неизменно меня ловили – на лестничной клетке, у дверей подъезда. «Ну, рассказывайте, негодник, где от меня прятались!». Пару раз она назвала меня «изменником».
Год от года собрания в Трехпрудном молодели: сверстники Елизаветы Григорьевны умерли, гостями сделались их дети, потом дети детей, потом вовсе случайные приятели детей. После того как мне дали отставку, в любимцах недолго походил юный портретист из Киева, затем его сменил пронырливый галерист, который делал карьеру в Москве. Подозреваю, что они принимали эту квартиру за подлинный столичный салон, а это была всего лишь домашняя, бабушкина квартира. Впрочем, чаепития были исключительно милыми – та самая московская жизнь, о которой теперь тоскуем. Темные шкафы с кузнецовским фарфором, рыхлая библиотека, старые пейзажи по стенам, варенье в буфете.
Даже потрясения горбачевского времени не коснулись квартиры в Трехпрудном – хозяйка продала фарфоровые статуэтки, голландскую картину, купленную в послевоенной Москве на барахолке, два сервиза.
А в начале девяностых Елизавета Григорьевна получила наследство.
2.К ней приехал юрист из Риги и передал документы на три дома в центре города. Оказалось, что семья Альберта Борисовича Сойкина была весьма известной и зажиточной, им до войны принадлежало три пятиэтажных доходных дома, и вот, в свете новой политики реституции, правительство свободной Латвии приняло решение вернуть дома вдове Альберта Борисовича – жительнице Москвы Елизавете Григорьевне Сойкиной. Как в сказке: раздался звонок в дверь, вошел мужчина с портфелем, достал ордер на вступление в права собственностью. Вы теперь – домовладелец, так он ей сказал.
Моя соседка (а ей было под восемьдесят) напугалась смертельно.
Она вызвала меня на строго секретный, сугубо доверительный разговор, показала бумаги, спросила, что делать. Елизавета Григорьевна опасалась, не осерчают ли российские власти, если она вступит во владение наследством. Как поется в пьесе Галича на сходную тему: «Культ – не культ, а чего не случается!»
– Вы же бываете за границей, скажите, как поступить?
Я не знал, что посоветовать. Помню, предложил переехать в Ригу – это Елизавете Григорьевне не понравилось. Она попросила меня съездить туда, разобраться с ее бумагами, помочь. Я отказался: много дел, нет времени. Да и не хотелось мне, честно говоря, сидеть под низким абажуром, вечера проводить со страстной хозяйкой. Извинился и ушел.
И тогда появился Миша Жульман.
С его матерью Елизавета Григорьевна училась в киевской школе, потом случайно встретила былую подружку в московском метро. И вот сын школьной подружки стал навещать старую даму в Трехпрудном.
Миша было лет сорок, он был среднего роста, спортивной складки, рано поседевший, с пронзительным взглядом, цепким рукопожатием, ослепительной улыбкой. Он стискивал вам руку, смотрел прямо в глаза, спрашивал о здоровье. Он был неравнодушным человеком, этот Жульман. Его мать жаловалась, что Миша поздно себя нашел – но пришла пора, и нашел все-таки. Миша стал художником-оформителем в одном из тогдашних модных журналов: меха, модели, бижутерия – все то, чего нам недоставало при советской власти, чего так хотелось в небогатом московском быте. Миша отстаивал стиль жизни нарождавшейся буржуазии, придерживался прогрессивных взглядов. В те годы разговоры в салоне Зинаиды Григорьевны стали более вольными, и Миша, либерал и демократ по убеждениям, украсил салон. Я помню, как Миша произносил слова «достойная жизнь», у него это получалось очень выразительно. Заходила речь о нехватке продуктов, дурной жилплощади, сталинских лагерях, и Миша всегда оказывался кстати со своей репликой о «достойной жизни».