Татьяна Соломатина - Коммуна, или Студенческий роман
Кофе на парапете Комсомольского бульвара
Подняться по Розы Люксембург до Ленина. Повернуть к Оперному. Присесть на скамеечку и повтыкать в корявые деревья. Или в носки собственных сапог для особо торжественных случаев. Прекраснейших сапог. Блатнейших итальянских сапог из самого что ни на есть итальянского магазина, доступного только комсоставу доблестного торгового флота. Сапоги стоимостью в праворульную машину с японской свалки. Таких сапог не было ни у кого на курсе. Нет, ну, может, у дочери главного врача больницы водников, этой напыщенной брюнетистой тёлочки-коровушки, и были такие же. По стоимости и итальянистости. Но точно не такие же по фасону. Потому что у неё вкуса нет никакого! Хотя у неё, безвкусной, есть норковая шуба в пол. А уж демисезонного тряпья – так просто по количеству дней в осенних и весенних месяцах. У неё даже отдельная квартира имеется, у этой, прости господи, Оксаны. Квартира, а не какая-то там комнатка в коммуналке. Хотя, конечно, не стоит так уж прибедняться, «комнаткой» тётки-Валькин зал не назовёшь. Но всё равно, собственная отдельная квартира, пусть даже и на Черёмушках, куда лучше зала в коммунальном бардаке. Пусть даже и в центре города. Оксане вообще всё равно, где у неё квартира, – ей в трамваях-троллейбусах не толкаться. Она в институт иначе как на такси не катается. И так это из машины выходит, небрежно метя подолом шубы мостовую. Мол, у неё этих шуб… Не надо врать, милочка! Всю зиму ты таскала одну-единственную шубу! Одну-единственную шубу на весь многочисленный первый курс. Норковую, в пол! А-а-а!!!
«Откуда такой снобизм, деточка? – вопросило альтер-эго голосом ехидного Примуса. – Ты-то сама вспомни, в чём ты зимой ходишь, а? В голубом ватнике. Ну, не в ватнике, ладно. В дутом стёганом плащевом пальто, набитом синтетической ватой. И твои недавно обретённые обожаемые сапоги смотрятся под ним, как яйцо Фаберже под коровой. Так что благодари бога, что пока осень и ты в своей вязаной курточке выглядишь более-менее пристойно. Но вот уже скоро-скоро подует промозглый ветер и пойдёт отвратительный холодный дождь или недолгий грязный снег – и придётся тебе надевать сперва отечественное драповое убожество, но оно к сапогам хоть по цвету подходит, а затем – ярко-голубой клоунский прикид, в котором ты похожа на простроченного тюленя, через который никто и не догадается, что у тебя идеальная фигура. Потому что в мешках что пятьдесят килограммов, что сто пятьдесят – выглядят так, как выглядит в мешках всё, – мешком. Мешок в сапогах! Вот ты кто будешь!»
Ещё немного подумав о том, что как хорошо этой больнично-водниковской Оксане в её отдельной квартире с двумя комнатами и кухней, с видиком – да-да, представьте себе – с видеомагнитофоном и японским телевизором! – а также с велотренажёром, хотя зачем он ей? Тряпки развешивать? Она же толстая, эта Оксана, как доярка…
Кстати, за истекший период Полина удостоверилась, что не всё то хорошо, что выпирает, и не всё то прекрасно, что сильно округлое. И это, конечно же, тоже было очередное заблуждение молодости, потому что уж мы с вами, уважаемый взрослый читатель, знаем, что сиськи-ноги, а также прочие части тела и цвет волос иногда совершенно не важны, что бы там ни доказывали нам модные журналы, косметическая индустрия, а также различной степени молодости нелепые глупышки, во всё это верящие. Так что то, что Полина принимала за собственное, наконец-то, превосходство над пышкой в норковой шубе, было всего лишь приобретённым комплексом полноценности, пришедшим на смену комплексу противоположному по значению, но никак не взвешенным знанием или хотя бы осознанным пониманием. Не так ли и мы, даже в зрелом возрасте, даже понимая уже всё-всё про внешность и шубы, иногда впадаем то в полное отрицание своей значимости, талантов, силы воли и проч., то предаёмся противоположному – всепоглощающему самолюбованию. Впрочем, если вспомнить куда более умных, чем автор этого романа, мужей, специализировавшихся на болтологии, кою они для прикрытия именовали философией, то самоуничижение есть самая лютая форма гордыни. Истина, красота, горячее сердце, чистые руки и холодный ум – все они разом, как обычно, где-то посередине. Но никто же и не ждёт от студентки второго курса мудрости. Люди, если разобраться, способны только поболтать о мудрости (включая вашу покорную слугу) с той или иной степенью велеречивости и/или убедительности. По-настоящему мудрыми бывают лишь животные, деревья и объекты «неживой» (уместнее сказать – неорганической) природы. Например, валун, воткнутый той самой природой в море на Ланжероне. Или те же волнорезы, понатыканные в море теми же людьми. Камни – они очень-очень мудрые. Как минимум потому, что им по барабану и сапоги, и пальто, и Полина Романова с её глупыми злыми детскими мыслями, и автор, и читатели, и… Им, камням, всё это суета. Они живут так долго, что наверняка помнят Вечного Жида ещё совсем маленьким.
«Кстати, кто такой этот Вечный Жид, поминаемый дворником-эгофутуристом-мореплавателем Владимиром? Помнится, он должен был мне житья не давать, этот Вечный Жид. Надо бы уточнить!»
Полина встала со скамейки и пошла дальше.
Пока-пока, старый друг Оперный. До завтра!
Здравствуй, горсовет! Это очень показательно, что ты, дорогой горсовет, советуешься о жизни города в здании биржи. Сразу понятно, что советы бесплатными не бывают. Здорово, что ты есть, горсовет! Не будь тебя, не было бы этой чудесной-чудесной музыки из часов, заслышав которую каждый одессит становится невменяемо-любящим свой город и подпевает, подпевает. Даже не желая, подпевает про себя. Сила привычки!
Здорово, брат Пушкин! Как тебе жилось в моём городе в годы южной ссылки? Ах, какая формулировка! «1820 – 1824 – годы южной ссылки поэта». А ты так хотел на север! Но вреден север для тебя! Жил бы чуть позже, то севером бы тебе был не Санкт-Петербург, а ссылкой – отнюдь не Одесса. И не с саранчой бы ты боролся по ресторанам да театрам, а добывал бы что-нибудь поесть из вечной мерзлоты. В общем, дядя Фима говорит, что неплохо тебе здесь жилось, засранцу. Ты не переживай, брат Пушкин. И не сердись на дядю Фиму. Он тебя любит. Но Воронцова тоже любит. Вот такой он противоречивый, наш дядя Фима. Кстати, зря ты Воронцова обгадил. Нехорошо, брат Пушкин. А ещё дворянин! Ладно, бывай. Крепче за гранитный пьедестал держись, бюст! Привет голубям. Теперь будем часто видеться. Я тут по утрам ходить буду!
И дальше, дальше. В сапогах для особо торжественных случаев! Только в таких и можно ходить по Приморскому бульвару. О! Вот слева какая-то сильно блатная поликлиника откуда-то совсем из детства… Ах, ну да. Пухлые истории, энцефалограммы. Повторные энцефалограммы. Случай чудесного исцеления от отсутствующей хвори. Надо же, что память хранит! Событийный ряд – смутно. Кусок угла – фотографически! И даже пейзаж, что там, за сплошными глухими створками закрытых ворот.
А вот и гостиница «Одесса»! Шикарно! Эх, посмотреть бы хоть, как оно там, внутри? Да кто же одесситку в Одессе пустит в «Одессу»? Гостиницы в нашей стране существуют для гостей наших городов, а не для жителей наших городов! Да и гостям, говорят, в гостиницах нечего делать, потому что обычно номера в гостиницах заняты! Кем же, интересно, если и жителям, и гостям туда путь заказан? Наверное, какими-то совершенно особенными людьми! Но Тэффи и Мейерхольд уже давно тю-тю… Карцев-Ильченко-Жванецкий всю гостиницу занять не могут. Да и ладно. Как-нибудь перенесу я тот факт, что не бывать мне в гостинице «Одесса». Дядя Фима говорил, что она на самом деле никакая не «Одесса», а очень даже «Лондонская», и селят туда только иностранцев и знаменитостей. А я ни то и ни другое.
Привет, Дюк! Ты как, старина? Зеленеешь помаленьку? Я прошлой зимой твоих братцев проведала. Каких? Да Минина с Пожарским на Красной площади. С чего это вдруг вы братья? Ну, если у вас папа один, то вы друг другу кто? Да! Один у вас папка. И тебя, и их сделал скульптор Мартос. И ничего он не иностранец. Иван Петрович, колхозный монументалист. Пардон, сельский. Колхозов, слава богу, тогда не было. Иностранец ему Мартос, ишь ты! А сам-то ты кто, Ришелье? Одессит? И то верно. Прости. Я, с твоего позволения, подойду к лестнице, посмотрю сверху на пролёты. Может, через пару дней спущусь, погуляю по морвокзалу и посмотрю ещё и снизу – на ступени. Ты разве не знал, Дюк, что это лестница?! Ты думал, это какие-то странные гранитные плиты? Ну да, ты же всё время сверху смотришь. Сверху видны только пролёты. Жаль, очень жаль, что ты не можешь прогуляться со мной и посмотреть на эту лестницу снизу. Тогда бы ты увидел только ступени – бесконечные, беспрерывные ступени, ведущие наверх и только наверх! Селяви памятников, мой дорогой Дюк. Ты не можешь рассмотреть свой собственный город! Но я расскажу тебе, в чём тут секрет – в остроумии архитектора Боффо. И, кстати, именно из-за него – из-за остроумия, да – лестница выглядит куда эффектней и грандиозней, чем есть на самом деле. Всего-то сто девяносто две ступени. Есть лестницы и посолидней. Но вот стоит сделать ширину нижнего марша в двадцать один метр семьдесят сантиметров, а верхнего – тринадцать и сорок, как – вуаля! – перспектива налицо! Не та перспектива, которую ты, Дюк, дал этому городу для развития, увеличив за какие-то смешные одиннадцать лет доходы его, города, от торговли в десятки раз, а перспектива пространственная, геометрическая. Такая, знаешь ли, в глаза пылепускательная. Хотя чёрт его знает, что там двигало Франческо? Собственное ли остроумие или желание отдать дань своим великим коллегам-соотечественникам, позаимствовав их идеи? Ты заметил отсюда, со своего пьедестала, что боковые парапеты кажутся параллельными, несмотря на разницу в восемь метров тридцать сантиметров? Вот! Так бы сделал Марк Витрувий Поллион. А то, что она снизу кажется значительно длиннее, чем есть на самом деле, – фишку предложил Леон Баттиста Альберти. Но вышло у Боффо красиво, поверь на слово! Красиво со всех ракурсов, а не только тебе отсюда, сверху – с видом на пролёты. Ладно, бывай, градоначальник! Мне пора. До скорого. Привет голуби передадут. От Пушкина.