Татьяна Соломатина - Коммуна, или Студенческий роман
Естественно, подружки тут же вызвали Вадима – и он «госпитализировал» Полину в тёплую каптёрку, где пахло всего лишь металлической пылью. Замотал её в такой же, как у тех мужиков, ватник, притащил горячего чаю, вкусных мягких булок с маслом, и так она там и просидела, пока за ними не приехали машины – то есть до самого вечера. Спала, пила чай, снова спала и снова пила чай. Пару раз только заглядывал хмурый Вадим – и тут же уходил, ни слова так и не сказав, мерзавец! Зато вездесущий Примус хоть немного развеселил. Вломился к ней с кульком конфет и заявил с порога:
– Знаете… кое-кто из пассажиров выражает неудовольствие, что вы вчера рыбу не чистили. Говорят, что вы на привилегированном положении и не желаете работать. Нужно, чтоб вы как-нибудь проявили свою готовность!
Очухавшаяся Полина с радостью подхватила диалоговый мяч.
– Ну что ж, я готова проявить готовность.
– Прямо не знаю, что для вас придумать… Не палубу же вас заставить мыть.
– А-ах! Мыть палубу! Розовая мечта моей молодости![21]
Отсмеявшись, они с удивлением уставились друг на друга.
– Примус, не знаю, поверишь ли ты, но за пять минут до твоего прихода я вспоминала именно этот эпизод из Тэффи.
– Охотно поверю, юная леди. У нас с вами очень много общего. Я бы даже мог назвать это сродством душ. Но, увы и ах, боюсь, вы решите, что моего друга и брата Вадима вам сподручнее иметь под рукой, чтобы вы и дальше могли, жизнерадостно сияя мордахой и приговаривая «гэп-гэп!», играться в мытьё палуб. Увы мне, я не так витален, как он. «Говорят, на завтра она записалась в кочегарку. Впрочем, может быть, это враньё». – Примус вдруг стал возвышенно-печален. Вне всякой позы. В тёплом воздухе каптёрки повисло неловкое молчание. Полина погладила Примуса по плечу. Он вздохнул и тут же доцитировал уже своим обыкновенным ёрническим тоном:
– Ну, это уже было бы совсем чересчур, – пожалела меня одна из дам.
– Ну что ж, – успокоила ее другая. – Писатель должен многое испытать. Максим Горький в молодости нарочно пошёл в булочники.
– Так ведь он в молодости-то ещё не был писателем, – заметила собеседница.
– Ну, значит, чувствовал, что будет. Иначе зачем бы ему было идти в булочники?[22]
– Ты совершенно прав, Лёш. Я частенько чувствую себя такой же дурой, как те дамы, что сплетничали о Тэффи.
– Ну, ты скорее такая же «дура», как сама Тэффи. Ты очень тонко чувствуешь, всё цепко подмечаешь – отсюда и чрезмерная ирония. Будешь умницей – разовьётся в самоиронию. В то самое, что люди глупые именуют «цинизмом».
– Так что, думаешь, мне в писатели податься? Иначе зачем бы я торчала тут, на консервном заводе? – хихикнула Полина.
– Отчего бы и нет? Ты явно не лишена талантов. Я прочитал те нехитрые записки, что ты писала Кроткому, уж прости. Даже когда ты просто просишь его в письменной форме разыскать для тебя очередную порцию вменяемой воды – то совершенно гениально. Он, кстати, не видит в этих записочках ничего, кроме вопля алчущего пресной воды. В этом наша с ним принципиальная разница. Я вижу, но воды не достану. Он – не видит, но ты пьёшь нормальную воду. Эх, нас бы с батькой Вадей в одну говномешалку, на манер этих, – он кивнул в сторону двери, ведущей в цех, – гениальный бы мужик вышел! Отдыхай, дорогая, пока папки Примус и Кроткий каждый свою линию обороны держат! – И он вышел из каптёрки, прикоснувшись к Полиной голове.
Всё в мире конечно. Даже лесоповал, не говоря уже о чертовски забавном студенческом колхозе.
Двадцать второго октября всех студентов собрали в актовом зале Дома культуры райцентра Татарбунары руководители района и пресловутый Мирон-подрядчик – эдакий советский фермер, – толканули речи и вручили грамоты – многим. В основном парням. Из девочек грамоты была удостоена одна-единственная особа – вот уж неожиданность так неожиданность! – городская девочка, вчерашняя школьница – Нила Кот. Не многочисленные сельские девахи из целевого набора, с детства к этим самым помидорам-перцам-синим привычные, а коренная одесситка из коммуналки на Среднефонтанской. Вот где ирония так ирония.
И затем, на подобии некоего даже банкета – Мирон был широк размахом и сентиментален – в столовке, всем вручили конверты. Полина посмотрела на пухлый белый прямоугольник, на котором сверху было написано: «П. Романова – 1200 р.», – и подумала, что это просто описка. Летящая рука каких только нолей не допишет. Распечатала и увидела тоненькую пачечку сторублёвок. Пересчитала. Двенадцать бежевых бумажек с головой дедушки Ленина. Пихнула локтем в бок сидящего рядом Примуса, с усмешкой внимающего речам хмельного уже Мирона, напоминавшего сейчас не подрядчика, а тамаду на сельской свадьбе, и прошептала ему:
– Это какая-то ошибка. Этого не может быть. Тут зарплата моего отца за десять месяцев простаивания за кульманом. Я просто не могла столько заработать.
– Могла-могла. Никаких ошибок. Ты же у нас кто? Звеньевая. А звеньевая получает не сколько своими ручками наработала, а среднюю зарплату бригады плюс пятнадцать процентов за вредность руководящей работы. А наша бригада тут самая ударно-почётная. Столько мужиков-лосей – и всего четыре девчонки. Мы вас намеренно в «нагрузку» взяли, по собственной инициативе, чтобы нам не впарили что похуже. Подумали, что четыре девочки-школьницы особого вреда не принесут. Пить-гулять со всеми вытекающими не будут. А что работать не могут – фигня, пыль для моряков. Мы на вас решили свои ящики записывать-расписывать, чтобы средняя зарплата была на уровне. И вот тут вот нас девки удивили. Особенно Нилка. Хотя Вольша тоже работала, как Дунька-агрегат. Кто бы ждал такого от профсоюзной дочки! Да и Селиверстова была вполне себе первой с хвоста. Так что у нас был только один приспособленец. Ты, дорогая. Хотя без тебя было бы значительно унылее на этих бескрайних томатных просторах. Ты украшала нашу жизнь и наполняла её верой в то, что мы родились не только для грязного беспросветного труда, но ещё и для чего-то светлого и прекрасного, типа балов уездных дворянских собраний, эпикурейских пиров, бессмысленной софистики, ядрёной риторики и прочих забав на роялях и бильярдных столах после доброй дюжины шампанского типа «Мадам Клико».
– Дурак! – прошипела Полина.
– Да, есть немного. Особенно во всём, что касается тебя. Так вот, продолжая финансовую тему: поскольку на тебя были и наши ящики, и твои пятнадцать процентов, то эта тысяча двести рублей по праву твоя! Не парься. Я ж тебе говорю, Вадя – самое оно для воды, хлеба, масла, икры и прочих текущих смыслов бытия.
– Приходится признать, если бы не вы – я бы не выжила.
– Детка! Ты бы выжила на любом лесоповале. Везде есть рыцари, охочие до женской красоты вкупе с твоей непогрешимой блядинкой. Не спорю, не все рыцари так благородны, и не в студенческом колхозе, а в каком ином месте – тебе бы пришлось-таки потрудиться. Но, говоря «потрудиться», я вовсе не имею в виду, что тебе пришлось бы затачивать твои нежные ручки под бензопилу «Дружба». Твои труды носили бы иной характер.
– Примус, ты кретин! Какая «блядинка»? Я ещё девственница, чтоб ты знал!
– Текущее, а также грядущее анатомо-функциональное состояние твоих наружных половых органов к тому, что я сказал, не имеет ни малейшего отношения, Полина Александровна! «Блядинка» – это состояние души, а «блядство» – состояние тела. Хотя, конечно, слово это очень многозначительное. Как и состояние душ и тел, с его помощью описываемых. Например, ту же пресловутую Ирку можно смело назвать «блядью» и нимало не покривить против истины. Но Иркино доброе, честное, дешёвое блядство не имеет ничего общего с той чарующей внетелесной эманацией, носительницей которой являетесь вы, юная леди.
– Примус, ты и сам дурак, а из меня просто блядского какого-то дурака делаешь! – Поля, не выдержав, рассмеялась.
– Позвольте уточнить, над чем вы так радостно потешаетесь?
– Да так… Просто вспомнила кое-что из детства. Кое-что сильно меня интересовавшее. И никто толком ответа дать не мог.
– Спросите меня, принцесса! Я могу дать вам правильный ответ на любой вопрос.
– Как-нибудь потом, Лёш, как-нибудь потом.
– Ну и ладно. Хорош болтать, давай жрать. Скоро всё сметут и Мирон пустится в пляс.
На следующий день студенты собрали свои нехитрые манатки и позалезали в автобусы. Почти весь путь до Одессы Полина спала. Она сидела рядом с Вадимом, склонив голову к нему на плечо, и даже во сне крепко держала его за руку. Очень не хотелось расставаться. В дрёме её терзало тревожное чувство – казалось, что всё хорошее уже закончилось. Да, дома будет ванна с горячей водой, чистая одежда и вкусная хорошая разнообразная еда. И много чего другого, тоже очень хорошего. Но вот такого борща и арбузов, как на полевом стане, – уже больше не будет никогда. И больше уже никогда-никогда она не сможет стукнуть посреди ночи в дверь комнаты Вадима и сказать ему: «Там темно и страшно…» И никогда больше он не пойдёт с ней к вонючему известковому домику. И никогда-никогда нигде-нигде язвительный умный Примус не будет проноситься мимо, сбоку, сверху, из ниоткуда в никуда со своими ремарками, цитатами и бесплодными умствованиями. По крайней мере, с такой частотой, как тут. И не будет больше в её жизни жёлоба на кривых арматурных ногах. И молдавских сигарет «Ту-134», «Космос», «Темп», и чудовищных болгарских «Родопи», похожих на колючие палочки, набитые коровьим навозом. И не будет того чувства бессмысленно никчёмной прекрасной энергии, а только и только упорядоченные, направленные на дело и только на дело энергетические потоки. И что никогда и ничего не получится у них с Вадимом, потому что такое или получается сразу, или не получается уже никогда, даже если спустя год с небольшим они и будут пить…