Татьяна Соломатина - Коммуна, или Студенческий роман
Возможно, этого и вовсе не выяснилось бы. Если… В общем, Эмма Вячеславовна, как обычно уткнув нос в ассистентский журнал, предалась мечтательным томлениям и томительным мечтаниям, параллельно в обычной своей манере призывая к ответу по алфавиту. Как Романова ни тянула руку, пытаясь спасти ситуацию, – не помогло. Её протянутой руки Эмма не видела, а фамилия на «эр» сами знаете когда наступает в соответствии с тем же алфавитом. После пэ. Потому и полный пэ наступил гораздо раньше, чем буква «эр».
Тема была простая. Требовалось всего лишь ответить устройство клапанного аппарата сердечной мышцы. Но когда даже студент Евграфов не смог выговорить слово «атриовентрикулярный»… Тут у Эммы впервые закрались смутные подозрения насчёт изменённого состояния сознания вверенной под её опеку группы.
– Атр… Ветр… Трикул… Блин! – вовсю хохотал Примус. – Атрикуловентлярный! Трикуловентриальный! Какое богатство фонетики! Серый, а ну-ка ты!
– Атр… Атр… Атр… – пытался выговорить Серёжка Пургин.
– Не атр, а абыр… Абырвалг! Абырвалг! Абырвалг! – басил Тарас.
– Атриовиртикулярный! Тьфу! Щас-щас, Эммочка Вячеславовна… вовна! Щас я скажу! – размахивал руками Примус, ища точку опоры. – Атрио… Атрио… Ох, дайте воды кто-нибудь! Атр… Атр… Романова, открой окно! Нечем дышать! Какие скоты напились?! – командовал Примус.
Эмма Вячеславовна совсем было уткнулась в журнал и заиграла всеми цветами картины Винсента Ван Гога «Воспоминания о саде в Эттене», известной также как «Арльские дамы»[25], но тут услышала откуда-то с задней парты звук. И звук этот был:
– Буэ!
Звук повторился. Тоху рвало. Ему-то казалось, что блюёт он тихо, интеллигентно и совсем-совсем незаметно. Но увы, в объективной реальности, которая не меняется просто потому, что у неё нет сознания и ей глубоко плевать на наши ощущения, всё выглядело и звучало несколько иначе.
Проблевавшись, Тоха не успокоился. Потому что любой интеллигентный человек знает: внезапно намусорил – убери! И Тоха стал, как ему казалось, тихо и осторожно (то есть очень громко и очень медленно – и оттого ещё громче) вырывать страницы из весьма форматного учебника нормальной физиологии. Плотные такие, добротные страницы. С хрустом. Во внезапно наступившей тишине раздавался только треск бумаги. Надрав страниц, Тоха бухнулся под парту и стал ими размазывать по полу то, что он туда прежде изверг.
– Вы! – вдруг вскочила Эмма Вячеславовна. – Как вы смеете!.. Как вы смеете!.. – Она никак не могла придумать, что же такое они смеют, а чего, как последние дураки, никак не смеют. – Как вы смеете портить библиотечную книгу! – наконец-то взвизгнула Эмма.
– Эмка, ну ты чо! – сказал ей Тоха из-под стола. – Я ж не свинья. Я ж должен слегка прибраться. Не, ну пара закончится, я помою как положено. Я ж не хотел мешать занятию, а ты!.. Кстати, Эмка, а ты чо сёдня вечером делаешь? – всё так же из-под парты поинтересовался Тоха.
Этого Эмма уже не выдержала. Она схватила журнал и с воплем: «Я напишу рапорт в деканат о том, что ваша группа сорвала занятие!» – покинула класс.
– Атриовентрикулярный! – выкрикнул ей вдогонку Примус. – Я смог! Атриовентрикулярный! Вот! Атриовентрикулярный!
Эмма Вячеславовна действительно написала рапорт в деканат с просьбой отстранить её от занятий с седьмой группой второго курса первого лечебного факультета. И преподавать у них нормальную физиологию стал доцент, доктор наук Владимир Николаевич Глухов. Упёртое занудное исчадие, большой знаток нормальной физиологии. Абсолютно равнодушный как к студентам, так и к студенткам. Человек-конспект.
– Если сегодня не сдашь, я тебе свой конспект отдам. Вот так вечер и проведём. Я за мытьём унитаза и окон. Ты – за изучением нормальной физиологии. Учиться-то надо, мой дорогой и любимый Кроткий. – Полина обняла его руками за шею, и его надутости, разухабистости, взрослости и прочие характерологические особенности все куда-то ухнули. – Спасибо за кофе. Это моё самое любимое время. Тут. С тобой. Вот такое, знаешь, счастье, счастье, счастье. Я всегда так жду этого, а это всегда так быстро заканчивается… Наверное, это то, что я буду помнить всю жизнь, где бы я ни была.
– Мы можем прожить всю жизнь вместе, и тебе не обязательно будет это помнить. Потому что это будет всё время.
– Ну, всё время у нас с тобой бульвара под боком не будет. А мне хорошо вот так вот, именно в этой картинке, где и ты, и кофе, и сигарета, и вид на портовые краны, и наша болтовня, – она отстранилась. – И нет тут ни прошлого, ни будущего – только настоящее. Как в живописи, понимаешь?
– Шалопайка ты! Примуса наслушалась!
– Да, с Примусом мне легче. Мы с ним иногда говорим на одном языке. Точнее, он говорит именно то, что я думаю, но не могу сформулировать. Ерунда, короче. Ты на такое внимания не обращаешь. Пошли учиться!
Вадим выплеснул остатки жижи с гущей из крышки, закрутил термос, кинул в сумку, закинул свой баул на плечо, взял Полину за руку и потащил её в переулок, ведущий на Короленко. До занятий оставалось пять минут. Как раз добежать, раздеться, надеть халаты…
«Слава богу, сапоги он не заметил! Впрочем, он многого не замечает. Да и какая разница, что он замечает, а что нет? Да и какое право он имеет замечать?!»
Полина была не права. Всё Вадим замечал. Ну, сапоги и сапоги. Меньше знаешь, крепче спишь. Мама с папой купили. Ага. Полина мама, с которой он уже был знаком, вот так вот взяла и купила своей дочери такие сапоги. В Милан, поди, сгоняла. И на тринадцатую зарплату Полиного папы купила ей там итальянские сапоги, ха-ха!
– Полина! Ты и так свет очей моих, а сегодня аж слепит, как сварка! Отчего бы это?! Дай рассмотрю! Поворотись-ка, сынку! Ах, какие роскошные сапоги! – завидев парочку, вместо «здрасьте» завопил Примус, ошивавшийся у главного корпуса. – Где взяла?
– Где взяла, там уже нет!
– А почему покраснела? – не отставал Примус.
– Холодно потому что! Пошли уже учиться.
– Пошли, – согласился Примус. И, прищурившись, вдруг огорошил: – Скажи мне, Полина Александровна, а тебе нравится имя…
Глеб
Занятия у студентов первого курса начались двадцать пятого октября.
Надо было нагонять программу. И пока что всё, кроме анатомии, биологии, химии-физики и прочих наук, плотность впихивания коих сильно возросла из-за откушенного колхозом от учёбы времени, отошло на второй план. Во всяком случае, для Полины Романовой.
Мама, как ни странно, встретила её мирно. И даже почти тихо. Правда, после первой чашки чая…
Полина, отзывчивая дурочка, на попытки любви и нежности всегда реагировала волной доверия, забывая, что любая волна заканчивает свой бег, разбиваясь о бетонный мол. Мамочка сперва слушала с интересом, затем начала вставлять едкие замечания, а в конце концов, как и положено, разоралась. Сорвалась. Дочь не стала дожидаться коронного номера – «безопасное падение при лишении чувств». Как только мама начала перемещаться к окну – подальше от острого угла стола, Полина быстро встала и ушла в ванную комнату.
Балдея от давно забытого ощущения тёплой, чистой и в достаточном количестве воды, она не обижалась на мамино ехидство и не переживала. Ей впервые было до лампочки. Пожалуй, единственное, что занимало её мысли, был вожделенно комфортный, тёплый, ярко освещённый, с солидной толстой дверью туалет. Куда она после ванной и пойдёт. С интересной книгой. Как же она соскучилась по чтению! Даже, скорее, по сакральному времени для чтения. Как ни странно, в этой стране восемь из десяти человек воспринимают выражение «изба-читальня» однозначно. Интересно, откуда это повелось?.. А мама? Ну что мама? Мама и мама. У кого-то умнее, у кого-то глупее. У иных и вовсе нет. И ничего – все живы. Мама мамой, а у каждого отдельного человека своя отдельная человеческая жизнь!
«И это я только успела рассказать об условиях быта и бесконечно-подрядных томатах… Представляю, какой бы был концерт, коснись я чего-то большего…»
Полина улыбнулась.
«Неужели она никогда не была юной? Никогда не была влюблённой? Никогда не испытывала всего того, что испытываю я? Ну ладно, не я. Пусть не я. Мама сама настаивала и настаивает на том, что я неправильная. Но вот Вольша. Вольша-то – очень правильная. Но она не злая и не истеричная. Или та же Селиверстова, Нила… Остальные девочки. Неужели мама никогда-никогда не была похожа ни на одну из них? Да хотя бы на ту же Ирку… прости господи!»
Впрочем, все эти ерундовые мысли очень быстро покинули Полину Романову. Она с наслаждением отмылась, с удовольствием посидела в туалете с книгой и с невыразимым блаженством рухнула в чистое, свежее, накрахмаленное бельё, в свою собственную постель. Пыталась было поразмыслить о Ваде и о Примусе, о девочках и вообще, но не успела – уснула.