Евгений Гагарин - Возвращение корнета. Поездка на святки
— Стой! — кричал Корнеманн — Zum Teufel! Я расстреляю вас! — Но никто не обращал внимания на его крики — все бежали дальше. «Если немецкий солдат бежит, его не остановит ничто», — вспомнил он слова участников великой войны. Однако автомобиль мог пригодиться…
— Эй, бабы, подходи, машину надо освободить! — закричал Подберезкин.
Подошло несколько баб с черными от сажи лицами, несколько подростков, помогли оттащить грузовик, освобождая проезд. Бросив короткий взгляд на опушку леса, Корнеманн поспешно полез за руль. Рядом с ним сел фон Эльзенберг.
— Садитесь! — закричал Корнеманн. — Скорее! Чего же вы ждете!
Он дал газ. Два молодых офицера, приехавших с ним, втиснулись поспешно в кузов.
— Еще один войдет. Рамсдорф, was warten Sie denn… Поторопитесь! — закричал Корнеманн.
Паульхен подошел ближе и заявил тихо, но так, что Подберезкин слышал: «Если вы не возьмете его, я останусь тоже и прострелю вам шину. Это неприлично — ваше поведение».
— Но что же вы хотите — у меня нет места.
— Эльзенберг, выйдите. Я больше вас ростом, я сяду вместе с Корнеманном и возьму вас на колени. Подберезкин войдет сзади.
Тронулись они в полной тишине и, необстрелянные, достигли опушки леса. Автомобиль шел с трудом, колеса провертывались на гладкой колее, Корнеманн, не переставая, ругался. Первое время они всё же обгоняли солдат, сани, заставляя их сворачивать с дороги, и ушли значительно вперед. А когда въехали в лес, сразу стало безлюдно и почти мгновенно темно. Еще час или два они пытались продвигаться вперед самым медленным ходом, освещая перед собою дорогу, останавливаясь в недоумении на перекрестках — как дальше ехать? Не было никаких указаний. «Наверняка попадем в плен», — подумал Подберезкин, живым не сдамся!». И как бы в ответ на его сомнения, Корнеманн выключил мотор и с проклятием полез наружу:
— Не имеет смысла дальше ехать. Чорт знает, куда мы заедем, и бензин весь через десять минут.
Вытянув револьвер, он вдруг прострелил две шины, а потом, словно спохватившись, спросил: «У кого-нибудь есть ручная граната?». И, вывинтив что-то из мотора, так как гранат ни у кого не оказалось, и отойдя немного назад, он несколько раз подряд выстрелил в мотор автомобиля.
Идти нужно было на восток. Большевики обходили с запада. Если деревню, где они стояли, возьмут, соображал Подберезкин, то он никогда больше не увидит Наташу. Но в это почему-то еще не верилось. Шли гуськом в темноте, впереди всех — Корнеманн; перед тем он торжественно объявил, что, как старший в чине, поведет он, и предложил следовать за ним. Подберезкин замыкал шествие. По бокам стоял стеной темный сплошной лес, над ним глухо легла мгла, лишь сзади, всё дальше и дальше, ало переливало, пылало небо в зареве пожаров, разрывался глухо воздух от боя. А они шли и шли, сбиваясь по временам с дороги, падали и проваливались в снегу. У Подберезкина до того было напряжено внимание, что ему казалось, будто он слышал тишину леса. В темноте, в сизой мгле вдруг явственно возникали очертания притаившейся человеческой фигуры, и рука хваталась за револьвер; проходили мимо — то были кусты. Шли всё время молча, только два молодых офицера иногда переговаривались тихо между собой, да Корнеманн, обманутый тенями, останавливался разом и кричал в темноту:
— Halt! Кто такой? Стреляю! — Никто не отвечал ему.
По расчетам давно они должны были выйти в деревню, а всё еще не прекращался лес, шли они, очевидно, неверно. Воздух стал сереть, проступали очертания деревьев, наступало утро. Подберезкин шел, машинально передвигая отяжелевшие ноги, хотелось пить и есть — не ели целые сутки. Вдруг вспоминался какой-нибудь случай из эмигрантской жизни, казавшейся теперь столь далекой и столь привлекательной, вставало чье-нибудь дорогое лицо, переходившее всегда в Наташу; он пытался не думать о ней, но из этого ничего не выходило. Шел он теперь вторым за Корнеманном, все другие отстали, тащились на расстоянии. «А у него есть выдержка!» — подумал он, глядя на Корнеманна. Стало уже заметно светлее. И тут Подберезкин увидел сбоку узкую, плотно утоптанную тропинку. Близко где-то должно было быть жилье: по тропинке явно часто ходили.
— Я бы пошел по этой тропинке, — сказал он Корнеманну. Тот остановился, нахмурил лицо, посмотрел на корнета.
— Вы думаете? Na, meinetwegen…
Он быстро повернул и пошел по тропе, коротко приказав: «Lassen Sie die anderen folgen».
Через полчаса они вышли на опушку. В версте было видно несколько домов. — Очевидно, какие-то выселки. За ними рдела красная ледяная заря. Из труб подымался дым, придавая всему мирный вид. Возможно, что в деревне были уже большевики; все, вероятно, об этом подумали, ибо каждый потрогал револьвер на поясе. Но идти дальше было всё-таки невозможно — дрожали ноги, всё тело: мучительно хотелось отдохнуть, сесть и выпить чего-нибудь горячего. Подойдя ближе, Подберезкин разглядел у домов подводы со всякой рухлядью — очевидно, беженские. Корнеманн, Эльзенберг и корнет вошли в первую же избу; Паульхен, как говоривший немного по-русски, пошел с двумя офицерами в другую. В избе были две женщины: одна возилась у печки, другая, явно чужая, лежала одетая на скамье, когда они вошли, и вскочила поспешно. На полу, на перинах, прикрытые цветными одеялами, спали дети; Подберезкин сосчитал пять голов.
— Guten Morgen! — сказал Корнеманн.
Женщины поклонились, глядя испуганно. Подберезкин решил не говорить по-русски: было как-то совестно перед этими женщинами, что он, русский, является к ним с немцами, а главное — стыдно требовать еды. Он знал, что Корнеманн прикажет дать есть, и потому еще по дороге заявил, что разговаривать по-русски не будет, под предлогом, что не хочет попадаться в руки большевиков.
— Это ваше дело, как вы будете объясняться, — ответил холодно Корнеманн. Они должны накормить нас и дать провизии на дорогу.
— А помните пленного в офицерском собрании? — хотел корнет возразить, но удержался.
Когда они вошли в избу, Подберезкин сразу же угадал — по жалким ли лицам баб, по несчастной ли рухляди, валявшейся на полу, — что война коснулась и этих мест и что и здесь все, что пришлось под руку войскам, было отобрано, уведено Он стоял молча Корнеманн посмотрел на него испытующе и сказал сухо бабе:
— Подайте малако, ейтцы, хлеб, — мы имеем деньги.
— Батюшка мой, — жалобно заговорила баба у печки, — где же взять? Пустой хлев совсем. Ваши же угнали весь скот, курей поели. Хлебушко на исходе. — Она передохнула и, указав на другую бабу, продолжала. — Вот сестра пришла вчерась с соседнего села — замужем она там. Ваши сожгли дом, скот увели, только и осталось, что детей куча, а чем питать?
Корнеманн морщился, не понимая, поднял руку, чтобы прервать хозяйку. Подберезкин ему не помогал. Чужая баба, сидевшая на лавке, не вступала в разговор; когда хозяйка упомянула про нее, Подберезкин взглянул на бабу и поразился выражением ее лица — умиление и жалость были на нем. Повернувшись в направлении ее взгляда, он увидел, что баба смотрела на Эльзенберга Тот уже заснул, сидя на лавке. Лицо его, мальчишески молодое, испачканное сажей и грязью, выражало последнюю усталость: голова запрокидывалась: он силился ее поднять, встряхивался и опять засыпал, сползая с лавки.
— Господи! — шумно вздохнула баба, — до чего молоденький! Пристал весь, мочи нет. Поспи, поспи, сынок! Сон, что материна рука: глаза прикроет, сердце успокоит, думу отведет. Дома-то, верно мать ждет, скучает.
Баба встала, подошла к печи, вытащила оттуда крынку теплого молока, достала откуда-то полкаравая хлеба, чашки и, подойдя, поставила всё на стол.
— Всего я решилась, а корову дал Бог увести. Испейте молока с хлебушком, да сестра вам в боковушке на сон соломки бросит, — продолжала она, нисколько не заботясь, очевидно, о том, понимают ли ее. — Другие-то двое постарше. Этот чернявый, видно, хватил нужды на своем веку. Глаза-то налиты горем, скучный весь. Может, по жене аль по детям скучает.
«Это она о нем, кажется, так говорила?» — сообразил Подберезкин.
— Ты смотри, сестра, молоко им отдаешь. Прознают про корову, отберут, заколют, — что ребятам останется? — тихо заметила хозяйка.
— Ни так мать до детей, как Бог до людей. Не оставит.
Подберезкину хотелось встать и прижать к сердцу эту бабу, но теперь еще менее удобно было сказать, что он русский. С наслаждением он выпил чашку теплого топленого молока, разом напомнившего ему о детстве — как, бывало, посреди игры, забегал он на деревне в крестьянский дом, к кому-нибудь из своих приятелей, и с жадностью выпивал на ходу топленого молока, заедая куском свежего хлеба. И Корнеманн выпил молока и съел хлеба. Он молчал, лицо его было, как изваяние. А Эльзенберга не могли добудиться; он открывал глаза, дико, не видя, смотрел и опять засыпал. Баба постлала соломы в соседнюю комнату, и, сбросив мундир и сапоги, накрывшись шинелью, Подберезкин мгновенно забылся крепчайшим сном. Корнеманн приказал разбудить через три часа, если будет все тихо; в случае тревоги — немедленно.