Евгений Гагарин - Возвращение корнета. Поездка на святки
— Говорю тебе, это — Иван, — особенно горячился один, ударяя на первом слоге, — Der Russ. Наш иначе гудит. Я любой аэроплан, не глядя, отличу. Слушай, слушай!.. — Он поднял руку — аэроплан тонко запел, создавая впечатление стремительного приближения. — Иван это! Вот грохнет подарок на память, тогда узнаешь. Наверняка по нам метит. — И он опасливо поглядел в воздух и по сторонам.
Все захохотали — солдат был, несомненно, новичок.
— Du bist mir ein Geseheiter! — отвечал другой солдат, давно не бритый, сидевший рядом, заваливший голову под солнце, с закрытыми глазами. — Ein Russ ist er schon, aber Aufklarer. Разведчик русский. У него, милый мой, поважнее задачи, чем в тебя бомбы бросать. Aber der Lausbub kann was! — сказал он, открывая глаза и наблюдая, щурясь, за полетом.
Команда бункера привыкла за эти дни к Подберезкину и не стеснялась его. Как большинство немецких солдат, и эти говорили о русских солдатах без всякой злобы, а скорее со снисходительной опаской, называли их всех «Иван», как бывало и в первую великую войну, и понятия о России не имели ни малейшего. Так как их все время уверяли, что немецкая победа — дело обеспеченное, то они и верили в это слепо, не рассуждая и не думая. Иначе, впрочем, и не могло быть, раз дело касалось Германии, — Германии никто не мог победить. В это они верили непоколебимо, что бы ни происходило. Подберезкину всегда было жалко их: что им готовят, какую участь? Тяжко будет их разочарование!.. У них не было ничего, кроме этой веры, ничего абсолютно! Разбейся она — осталась бы полная пустота. Вот их, в числе многих других в новом мире, кормили только истинами, которые можно взять в руки, которые ставили перед ними готовыми, как блюда с кухни. И они тянулись к ним, полагая их за единственную пищу. Они, действительно, были великолепные солдаты и умирали, не спрашивая, зачем умирают. Умирая безответно, безропотно, являя миру эту высшую степень героизма и отправления долга, — они, тем не менее, помимо их воли, творили великое зло. «Слепые вожди слепых» — вспомнил он «Апостола». Да, они были именно слепые, и вели их тоже слепцы.
— Ну-с, Подберезкин, — сказал, выходя из землянки, корреспондент из пропагандного отделения — высокий, брезгливый и злой офицер, типа Корнеманна. — Сегодня мы работаем с вами, кажется, в последний раз.
«Последний раз?.. Может быть, сам того не желая, он сказал печальный каламбур», — подумал корнет, но ничего не ответил.
Когда стемнело, втроем — Подберезкин, подсобный солдат и корреспондент, сам вызвавшийся их проводить, — они отправились к реке. Передатчик был установлен в кустах у последней траншеи, чтобы дальше доносило.
— Завтра, насколько я знаю, перейдем в наступление. Ах, и побегут же они! — заговорил по дороге со страстью военный корреспондент!
— А если не побегут? — спросил тихо корнет.
— Побегут. Есть все основания так думать! Их потери ужасны — и людьми и машинами. Разведка показала, что они употребляют только самоновейшие танки — у них нет запасов. А у нас еще довоенные запасы не исчерпаны. Побегут, все побросав, до Урала!
— А если все-таки не побегут?
— Не могут не побежать! Германия должна победить! Мы не можем допустить другого поражения — Германия его не вынесет. И мы победим — история не повторяется…
Это логика была, разумеется, неопровержима.
— А если, — немец вдруг остановился, — если, чему не верю, нас раздавят материальной мощью, то под развалинами я подыму руку и закричу: «Да здравствует вождь Адольф Гитлер!»
Ночь была ясная лунная, и в свете луны корнет увидел перекошенное страстью лицо. Он не стал возражать: это была уже вера, нечто иррациональное. И к таким чувствам он невольно всегда питал уважение.
Уже из березовой рощи можно было разобрать, что на той стороне реки, у красных, происходило какое-то движение. А когда вышли к кустарнику на берегу, звуки стали громче и яснее — там что-то тащили; трещали сучья, повизгивал снег, иногда соскакивало что-то вниз, вероятно с пней. Солдат приостановился, военный корреспондент посмотрел на Подберезкина, махнул, усмехаясь, головой, по направлению другой стороны реки.
Постовой, сидевший в траншее у передатчика, заявил, что сразу же с наступлением темноты на той стороне началось усиленное движение — все дни такого не было. Он докладывал тревожным шопотом, тревога его передалась и Подберезкину, а солдат, сопровождавший их, поспешно приладил части к аппарату и слез в траншею. Лишь корреспондент остался по-прежнему спокоен. Приспособив аппарат, Подберезкин наизусть в тем ноте начал передачу, прислушиваясь и не узнавая хриплого и лающего голоса, зазвучавшего гулко над рекой Сегодня было особенно противно говорить: пересиливав себя, не вдумываясь, он произносил набившие оскомину газетные слова о жидах и плутократах, по его мнению скорее вредившие, чем помогавшие. Говорил он всего минут пятнадцать и, кончив, с радостью подумал: «Сегодня в последний раз!». И как раз в этот момент с того берега реки ясно и спокойно проговорили:
— Не бреши, собака!
И, помолчав, добавили:
— Сколько тебе, белогаду, заплачено?
Это было до того неожиданно, сказано до того дерзко и спокойно, что корнет невольно захохотал, закрывая рот рукой и стараясь заглушить звук смеха. «Не бреши, собака!». Таков был весь успех целой недели. Другого и нельзя было ждать. Опять его охватил припадок смеха.
— Was ist denn los? — спрашивал тихо корреспондент. — Что там сказали?
Подберезкин перевел, всё еще смеясь. Немец взглянул на него, пожал плечами и, повернувшись резко, пошел к блиндажу.
Корнету не хотелось туда возвращаться. Если бы не глупые прокламации, эта фронтовая солдатская жизнь его даже привлекала, но завтра, очевидно, предстояли какие-то перемены: вместе с военным корреспондентом они возвращались в тыл, и ему хотелось побыть наедине некоторое время. В березовой роще было одно место, где он не раз уже сидел и днем и в сумерки, любуясь далью. У старой седой сосны стоял гладкий широкий пень, можно было сесть, прислониться, слева и справа защищали маленькие кустики, а прямо на запад лежала поляна, и за нею над лесом садилось всегда солнце. Ночь была ясная, лес весь в перламутрово-голубом сиянии, в светлых ухабах. Корнет быстро нашел пень и сел прислонясь. Луна лила широко на поляну свой холодный голубой свет, погружая мир в него, как в безжизненную влагу. И в то время как днем весь этот лес и всё кругом — каждый куст, каждая тропа — были страшно близкими, родными, русскими, вызывая совсем иное чувство, чем леса и дали на чужбине, теперь, ночью, под лунным светом, они становились мертвыми и чужими. Лишь звезды были своими, давно знакомыми, в особенности Большая и Малая Медведицы; это были словно русские звезды! Глядя на легкие кисейные облака, перекрывающие иногда луну, на звездную небесную пряжу, он думал: ну, вот я в России, а чего же достиг и что могу сказать? Жила ли та Россия, которой я жаждал? И да и нет! Как это ни странно — было невозможно ответить. Она была тут, ее можно было бы возродить в два дня, но такая, как теперь, она была чужой не только по сравнению с прежней Россией, но даже с остальным миром. В ней было что-то темное, демоническое! За русскую землю, эти равнины и перелески без конца и краю он отдал бы последнюю каплю крови, но как только он думал о новом, — нет, оно было более чуждым, пожалуй, чем Европа. Всякую Россию он любить не мог; Россию, оскорбляющую Христа, — ни за что!.. Его пребывание здесь сложилось как-то иначе, чем он предполагал. Не видел он родного дома, ничего не узнал о сестре Леше, из-за которой и шел больше всего сюда, а встала вот Наташа, совсем чужая, казалось бы совсем новая, и всё-таки заполнившая почти всё его существо.
Раздумывая так, он вдруг услышал шорох и тут же осознал, что слышал его, в сущности, уже давно. Он прислушался — теперь ничего не было слышно. Облако перекрывало луну, и вдруг невольно цепенея, он увидел, что из лесу слева, со светлой стороны, выбежала огромная, похожая на водолаза, фигура, вся в белом, с круглой головой, и, перебежав легко наискось по тропинке полянку, залегла за кустом очень близко от него. И тотчас же вновь вышла луна; на правый бок поляны захватывая и его сиденье, легла зубчатая тень. Он затаил дыхание. Кто это мог быть? Не немец, во всяком случае. И опять перекрыло луну, и сразу же, бесшумно, пригибаясь к земле с автоматом наперевес, перебежала новая фигура в белом и легла там же, где и первая. Сомнения не было. То были русские, очевидно разведчики, в зимнем одеянии; в ту войну их звали охотниками. Если он пошевелится и выдаст себя, если они его заметят, — спасения не было бы: или смерть или плен. Он не решался двинуть рукой, чтобы достать револьвер из кармана, сидел, удерживая дыхание, плотно прислонясь к стволу. Счастье, что луна светила не в его сторону! Когда вновь потемнело, двое поднялись совсем близко от него; головы их закрывала лапа соседней ели и были видны только фигуры. Оба стояли, переговариваясь шопотом. Осторожно поведя рукой, он достал револьвер из кармана. В плен он, во всяком случае, теперь не попадет! Но он мог бы их, в сущности, легко застрелить, одного уж наверняка, а второй растерялся бы и, вероятно, сдался бы. «Бить сзади в русских?» — подумал он, — нет, этого всё-таки он не мог. Может быть, двое были обыкновенные крестьянские парни, пришедшие из далекой Сибири защищать русскую землю. Нет, убить их он всё-таки не мог! Не за тем он шел сюда. И то, что они его, наверняка, убили бы, не делало никакой разницы: он вторгнулся в их землю как враг, во вражеской форме. Но куда они пробирались? И только вдвоем?.. Новые не перебегали. Если к бункеру — то должны они были тронуться дальше прямо на него, тропинка проходила в двух шагах, он посмотрел в ту сторону. И в этот момент двое тронулись.