Мицос Александропулос - Чудеса происходят вовремя
Итак, в жилах Мери текла кровь капитана Сафиса, и, когда в ней «закипало сафийское неистовство», Мери, прелестная, очаровательная Мери, преображалась до неузнаваемости. Ее облик вызывал ассоциации с отвесными скалами Ламбии, и Лебесис, обладавший нравом ироничным и мягким и не хранивший у себя дома старинных мечей и подвешенных крест-накрест мушкетов, смотрел на Мери с робостью, и на ум ему приходили сулиотки и Деспо[23] и другие подобные им женщины, которых так любят изображать художники: красивые головы на длинных, лебединых шеях, возвышающиеся над баррикадой или крепостной башней, как знамена на древке. Они символизируют стойкость и отвагу; олицетворять эти понятия женщина по природе своей не призвана, однако на всех языках они названы именами женского рода; к тому же фигура прекрасной женщины с мечом на баррикаде или крепостной стене уже сама по себе свидетельствует о последнем, критическом рубеже: бой идет не на жизнь, а на смерть.
В такие минуты Лебесис не знал, что сказать и как поступить. Он слушал. Так повелось у них с детства.
— Ну и чертовщина, — выругался он, когда Мери наконец закончила свой сбивчивый рассказ. — Пожалуй, эта история будет иметь продолжение...
— Продолжение? Какое еще продолжение? Скотина! Набросился на меня в машине, на шофера — ноль внимания, будто его и нет... Если бы я не отвесила несколько пощечин... А потом, когда приехали в лагерь... Ох, послушал бы ты его: указания, тирады о долге — как ни в чем не бывало! Как с гуся вода!
Мери то падала в кресло, то вдруг стремительно поднималась и нервно расхаживала по комнате, сжимая кулаками виски.
— А ребятишки! Бедные ребятишки! Знаешь, просто сердце разрывалось! Вымытые, наутюженные, пуговицы блестят — воспитателей успели предупредить заранее... А для кого? Для этого подлеца, для этого надутого ничтожества! Боже мой, боже мой!.. И цветы, цветы ему принесли... Стихи, песни, охапки цветов... И все для этого, для этого... О боже! Да, вот еще что! Цветы он преподнес мне!
— Ну да!
— Вот именно! «Прошу вас, госпожа Папаиоанну. Они принадлежат вам, и только вам...» Как ни в чем не бывало...
— Ох-ох-ох... — смеялся Лебесис. — Ну и тип... Однако пощечины ему все-таки достались...
— Да какие! Но главное, конечно, не это... Тут, видать, сложили целые легенды, и хочешь — верь, хочешь — не верь, но это работа Вергиса. Те же слова, те же приемы — точь-в-точь как Вергис. И тот же упрек, будто я превратила лагерь в место свиданий!
— Ну-ну, не надо преувеличивать...
— Да нет, ты только подумай...
Однако думать Лебесис не хотел; невеселые размышления не совмещались с его жизненными принципами. То, что так или иначе занимало место в его душе, он выбирал, как выбирают блюда, — по вкусу, отстраняя все, что не нравилось. Слабовольным он не был. Напротив. В масштабах маленького городка Лебесис тоже был фигурой в некотором роде легендарной — стоял в воротах гимназической футбольной команды, и его переманивали команды взрослых, на пелопоннесских состязаниях побивал рекорды в беге с препятствиями и в прыжках в высоту. Однако все это относилось к сфере приятного, столь же приятного, как хорошая компания и вообще хорошая жизнь; остальное его не интересовало.
— Не преувеличивай, — советовал он Мери. — Ну, встретился один прохвост... Мало ли что бывает.
— Нет, позволь, позволь! — перебила Мери. — Этот прохвост... Впрочем, неважно, что он прохвост. Пусть будет каким угодно. Но при чем тут я? По какому праву эта нечисть может вторгаться в мою жизнь и выворачивать ее наизнанку? Почему я обязана его терпеть? Почему? — повторила она, останавливаясь возле Лебесиса. — Почему эти типы лезут наверх, а те, кто наделен талантом и знаниями, остаются в тени и не значат ровным счетом ничего? Вспомни гимназию, каким был он и какими были вы? Ах, лучше помолчи, а то я, чего доброго, возьмусь за тебя...
Лебесис с горькой усмешкой пожал плечами.
— Выше головы не прыгнешь. Что есть, то есть. (Как будто хотел сказать: других блюд здесь не предлагают, выбирай из того, что имеется.)
— Нет, дело не в этом. И я сейчас скажу тебе, в чем дело. Раз уж мы докатились до того, что какой-то Панайотакопулос вытворяет с нами, что хочет, — это значит, что мужчины в наших краях перестали быть мужчинами... Да, да, и не вздумай обижаться... Так оно и есть. Поэтому он и уверен, что уж со мной-то ему все дозволено — можно оскорбить, унизить, пригрозить...
— Были и угрозы?
— А то как же... После пощечин он сказал, что, если я буду упрямиться, организация откажет мне в доверии. А потом еще... про пенсию Димитриса... И о вашей компании тоже...
— Тьфу, какая пакость!..
— Пакость, говоришь... Да если б я не уехала, то возненавидела бы и себя, и все на свете... Ох, знал бы ты, какой он гадкий, мерзкий... Подслеповатые глаза, заросшая шея... Да это же слизняк, слепой крот, облезлая крыса, это... — Мери умолкла, подыскивая новое подходящее сравнение, и оно наконец нашлось: — ...волосатая айва!
Сравнение было неожиданным и забавным. И Лебесис рассмеялся. Громко, совсем забыв о предосторожностях.
— Да, да, волосатая айва, — со смехом повторила Мери.
Теперь они смеялись оба. Потом Мери закашлялась. И так, еще смеясь и кашляя, она приподнялась и вытянула руку, словно тонула и старалась выплыть, и выражение ее лица внезапно изменилось: страх, непонятный страх сковал ее черты.
— Тс-с-с! — прошептала она. — Тихо! Тс-с-с!
И оба они застыли — безмолвные, с окаменевшей на губах улыбкой, глядя друг на друга круглыми от волнения глазами, совсем как дети, расшалившиеся было за партой и вдруг притихшие, потому что с кафедры их увидел (а может, все-таки не увидел?) учитель. Строгий, уважаемый, любимый учитель.
В дальнем конце коридора раздавались шаги. Как скрипнула дверь, ни Мери, ни Лебесис не слышали, этот звук утонул в их смехе, и теперь до них доносились уже шаги, неуверенные, нетвердые, сонные, шарканье домашних туфель, потрескивание старых половиц. Чем ближе становились шаги, тем ярче разгорался в глазах Лебесиса страх, словно тот идущий по коридору человек все ближе и ближе подносил к его лицу свечу, которую держал сейчас в руке.
— Свет! — потянулся к лампе Лебесис. — Давай погасим свет!
— Нет! — остановила его Мери. — Он не войдет.
— Давай погасим!
— Нет, — повторила Мери и посмотрела на Лебесиса так, как будто хотела сказать: он не войдет, а если бы и вошел, лезть под кресло я не собираюсь...
Между тем шаги и скрип расшатанных половиц раздавались уже около двери. Вот они поравнялись с дверью и стали удаляться в сторону кухни.
Напряжение и тревога пролетевших минут сдавливали горло мертвой хваткой, но было что-то еще, может быть самое важное: этого человека, старого и больного, который, шлепая туфлями, направлялся сейчас в туалет, Лебесис любил. Любил и преклонялся перед ним.
В гимназии господин Димитрис появился года за два до того, как они ее окончили. Однако с его фамилией им приходилось сталкиваться и раньше. С первых классов гимназии они учились по его переводам из древних, в афинских журналах печатались его статьи, и даже в старых подшивках, которые удавалось раздобыть у родственников или чаще всего в приемных у адвокатов и врачей, нет-нет да встречались его публикации. Иными словами, они знали его заочно как филолога с блестящим именем, и это был как раз тот случай, когда блестящее имя не тускнеет при близком знакомстве. Дети любили его, любили и побаивались, и это глубокое чувство преданности, которое обычно вызывают все настоящие педагоги, испытывал и Лебесис. Но как же тогда могло случиться, что он здесь, за дверью, и не только этой ночью...
Мери вышла замуж в последнем классе гимназии и осталась без аттестата: сдавать экзамены мужу она не захотела... Как получилось, что они поженились? О чем думал тогда он и о чем думала она, да и думала ли она о чем-нибудь вообще? Даже сейчас, десять лет спустя, она не смогла бы хоть сколько-нибудь определенно ответить на эти вопросы, которые посторонним казались совершенно ясными. Все было известно: и о векселях, и о заложенной недвижимости, и о запутанных счетах, оставленных ее отцом в тот полдень, когда его нашли в конторе с простреленным сердцем... Все это люди знали, но они не знали другого. Не знали о горечи и скорби, переполнявшей душу Димитриса. Не знали, что слова объяснения произнесла она. И если кто-то и принимал на себя роль покровителя, то никак не учитель, пожилой и беспомощный. Выходя за ворота гимназии, он вряд ли представлял, куда ведет та или иная улица. Он плохо ориентировался в жизни, зато гимназию знал хорошо и правил ею мудро, как правит своей духовной паствой просвещенный, многомудрый пастырь. Впрочем, так было... Теперь же там заправляли другие, а Димитрис был только именем и тенью. Сейчас гимназией не правили, а командовали. Командиром был преподаватель физкультуры Гаруфалис, а другой молодой преподаватель, физик Делияннис, тщательно перерыл всю библиотеку и найденные бюллетени педагогического общества, статьи и стихи Димитриса вырезал и подшил в дело... За эти полтора года и состарился Димитрис. И тут снова на арену вышла Мери: она нацепила бело-голубые тряпки с блестящими пуговицами и знаками отличия и вот уже больше года пила сию горькую чашу...