Оксана Забужко - Музей заброшенных секретов
Эх, что там говорить…
Махнув рукой на историческую достоверность, поколебавшись, в последнюю минуту вбухиваю в свой квазивитаминный салат чуть ли не полбанки оливок: получается что-то вроде витаминно-греческого. Такой себе посткоммунистический гибрид — жаль, нет твердого сыра, вкрошить бы сюда немного феты или, еще лучше, гуцульской брынзы свеженькой… Ладно, обойдется; зато хлебушек всунем в тостер. Нет ничего лучше, чем запах поджаренного хлеба… Всё, мое согласие с внешним миром достигает своего пика одновременно со слюноотделением — теперь можно и телевизор врубить: включается как раз Лялюшкин канал, но Лялюшку я, хам и быдло, проспал как бревно, на целых полчаса, и попадаю аккурат на последние известия, ну-ну. Чтобы услышать, что Багдад до сих пор бомбят. Вот суки, блицкриговцы долбаные.
Только-только я, умостившись напротив экрана, со смаком набиваю полный рот яичницей, салатом и теплым (хрустит!) пшеничным хлебом, как внешний мир вмешивается совершенно с другой стороны — и совершенно непрошеным образом: звонит телефон. Аж заливается. Надо было догадаться поставить на автоответчик.
— Доб-рае утро, Адриан Амброзьич.
Это Юлечка, пчелка моя неусыпная, — уже на работе. Душа не нарадуется. Если бы оно, сердешное, наловчилось еще говорить на украинском, а то я над этим «Адрианом Амброзьичем» каждый раз секунд десять размышляю, прежде чем идентифицировать его с собственной (в данный момент жующей) персоной… Некоторые клиенты, зная мою принципиальную нелюбовь к отчествованию («Эдипов комплекс», — обычно отшучиваюсь я, и у многих физиономия при этом почтительно вытягивается, мол, а-а, ну да, понятно…), засандаливают нечто совсем необычайное — «гаспадин Адриан»: им кажется, что это то же самое, что по-украински сказать «пан Адриан». Абсолютно анекдотическая форма, а распространяется все шире — тоже своего рода посткоммунистический гибрид, как и мой салатик, только далеко менее аппетитный. И чего ради перебивать человеку завтрак?..
— Адриан Амброзьич, — Юлечка явно возбуждена, потому что даже не извиняется, услышав мое мычание с набитым ртом, — здесь пришел дядька, пригородный, из-под Борисполя откуда-то, принес швейцарский ножик, военных времен, с пилочкой, в хорошем состоянии… Он говорит, у него в хате часы с кукушкой и еще шкаф ореховый, говорит, от отца осталось…
Опа-на! Настоящих часов с кукушками с рынка уже год как повымело, Б. все остатки подгреб, куда мне, шушере, за ним угнаться… Неужели наконец подфартило? Чутье у Юлечки безусловно есть, я ее за это больше всего ценю… «Ореховый шкаф» — ну это разное может быть, нужно смотреть, но дядьку из рук не выпускать, ни в коем случае!
— Задержи его, Юленька, — лишь произнеся эту фразу, отдаю себе отчет, что от волнения и сам перешел на русский, вот уж чего от себя не ожидал! Ишь что делают с человеком даже еще не деньги, а одно лишь их провиденциальное веяние в воздухе — впору вспомнить бывшую однокурсницу, влезшую с мужем в газовый бизнес под руку какого-то московского Пети, а тот Петя оказался гомиком — и повадился то и дело ездить к ним трахать Леськиного благоверного, а Леська на это время перебиралась в комнату для гостей. Вот так никого не суди, да не судим будешь…
Впрочем, Юлечка сейчас вряд ли соображает, на каком языке мы говорим, — дышим с ней в унисон на разных концах телефонного провода, словно двое влюбленных (будто на рассвете с Лялюшкой — не к месту мелькает мысль…):
— Я ему сварила кофе…
— Умничка, — беру себя в руки; она и вправду умничка. — Поразвлекай его еще немного, я сейчас буду, — и чуть не добавляю: вот только душ приму — бог уже с ней, с яичницей, с ее парой золотых глаз, что остаются остывать на тарелке, но побриться все же надо — хорошенькое бы я произвел впечатление на пригородного дядьку, если б привалил небритый! А кофе выпью и в офисе — кофеварку я себе поставил отменную, не хуже чем у Б…
Елки-палки, неужели и правда фарт? А и пора бы — который год перебиваюсь мелочовкой, всяким хламом, что подвернется под руку, — верно говорит Лялюшка, как та Коза-дереза: бежала через мосточек, ухватила кленовый листочек, бежала через лесок, ухватила травы колосок, — не бизнес, а курам на смех. Вот если бы засветиться на том же «Доротеуме» с парочкой действительно серьезных вещей… Всё, стоп, хватит думкой богатеть, как дурак, — сейчас вперед, а там видно будет!..
Выключить телевизор — все равно что убрать со стола, смахнуть мелькающие перед глазами кадры: салат — в холодильник, порцию белково-золотого яичного студня — все-таки в рот, хоть и на ходу, тарелку — в мойку, и уже только в ванной перед зеркалом, под плеск воды и бодрое шмелиное гудение «жилеттки», до меня неожиданно доходит, пробившись в сознание, та картинка, что маячила на экране телевизора, пока я разговаривал с Юлечкой, — тот самый мутно-охряный багдадский кадр, который уже несколько дней крутят по всем телеканалам: далеко внизу, в дымке то ли песчаного марева, то ли неосевшей кирпичной пыли — мост, на который цепочкой, слева направо, выползают из пальмовой «зеленки» американские «абрахамсы», на таком расстоянии похожие на чудовищных доисторических черепах, — последний кадр, отснятый с балкона отеля «Palestine» нашим оператором, Тарасом Процюком, Лялюшка его знала, — за мгновение до того, как передняя черепаха, начинающая разворачивать башню в сторону камеры, даст залп — и уже следующим кадром на всех экранах мира будет тело самого Тараса, как он лежит ничком на бетоне, ноги подогнуты, рука откинута в сторону — уже без камеры. Звук, вот не могу припомнить, был ли слышен звук?.. Утробно-глухое, угрожающее тарахтение танков, въезжающих на мост, — то ли оно и вправду было слышно, то ли это мое воображение его включило — по аналогии с сухим тататаканием автоматной очереди из того моего сна?..
Неожиданно мне становится холодно. Стою посреди ванной на коврике, босой, в одних трусах, — и дрожу. Короткое замыкание, иначе не скажешь. Какая-то мысль было мигнула, и я ее пробую догнать, пока толпой не хлынули другие, слипшиеся с ней, они вваливаются как куча пьяных гостей в комнату, я их разбрасываю в стороны, выискивая ту, что промелькнула недодуманной, обрывки наших разговоров с Лялюшкой, Ассошиэйтед-Пресс пообещала помощь семье погибшего, Украина снова в заднице, потому что как же может требовать от кого-то расследования держава, которая у себя дома сама мочит собственных журналистов, еще и головы им отрезает, как на трофейный скальп, Лялюшка однажды пила с этим Тарасом, царство ему небесное, в какой-то их журналистской компании, танкист мог заметить отблеск объектива и принять его за корректировщика огня, война есть война, блин, или за снайпера, как уверяют некоторые, хотя с чего бы это танку пугаться снайпера, вообще на этот раз в Ираке амеры как с ума посходили, столько напуляли по своим, бабця Лина сказала бы — как попутало, вот и не фиг было лезть ворошить демонов пустыни, в Афгане тоже, ребята говорили, случалось подобное, где, холера, мой афтершейв, я всегда его ставил на эту полочку, куда она его засунула, надеюсь, депутатский «мерс» не загородил мне выезд, может, лучше сразу вызвать такси, перед глазами пляшут номера «Такси-люкс» и «Такси-блюза», я опаздываю, бляха, дядька с кукушкой сидит у меня в офисе и с каждой минутой моего промедления растет в цене, крупным планом, во — на весь экран — лицо рыдающей испановидной журналистки в белой майке, в Багдаде жара, гроб с Тарасом Процюком отправляют на родину, и кто-то из парней, которые с ним накануне пили в баре отеля, продолжает все это снимать, и если даже при этом плачет, то его слез не будет видно в кадре, потому что главный его глаз — камера — вынесен наружу, обезличенный и чистый… Стоп. Стоп, стоп. Вот оно, то, что я искал. Теперь понемножку, шаг за шагом, не потерять бы…
Картинка с танками на мосту, заснятая Тарасом Процюком на пленку и гоняемая теперь по всем телеканалам, — то последнее, что он увидел в своей жизни, так? Последнее воспоминание, сфотографированное его мозгом. Только вот был он оператором с камерой в руках, и ему посчастливилось (ну и словцо!) после своей смерти продемонстрировать всему миру последнюю картинку, увиденную им в своей жизни.
Вопрос: что стало бы с этим последним кадром его сознания, если бы он не успел перенести его с сетчатки своего родного глаза — на сетчатку глаза внешнего, механического?..
Камеру можно выключить — а потом посмотреть отснятое. Камера устроена очень просто. А куда девается отснятое человеческим глазом, если тебя внезапно выключают навсегда?
Почему мы привыкли считать, будто все это просто так пропадает, гаснет вместе с сознанием покойного, — потому что нам этого не показывают? Так нам это не показывают и при его жизни, пока сознание работает. Даже ближайшие люди не могут туда заглянуть, как в беспредельное множество Лялюшиных воспоминаний. Это же не значит, что ее нет.